Выбрать главу

«Войдите!» – отозвался незнакомый мужской голос.

Комната, где Франца принимал Адвокат и Следователь, опять изменилась до неузнаваемости. Во-первых, она стала гораздо меньше: примерно 5 метров на 5; а во-вторых, была абсолютно пуста: ни мебели, ни книг на полу… ни даже человека, который мог бы сказать: «Войдите!» Таня робко взяла Франца за руку. Вдруг раздалось характерное гудение: отсекая их от входной двери, с обеих сторон дверного проема выдвигались металлические створки.

Они были в кабине Лифта!

И прежде, чем они успели среагировать на происходившее, пол закачался и с ускорением устремился вверх – быстрее, быстрее… Франц обнял Таню за талию, та обхватила его за шею – перегрузка росла, становясь невыносимой. Еще быстрее, еще… шатаясь на подгибавшихся ногах, Франц изо всех сил поддерживал ставшее невероятно тяжелым танино тело. Затем перегрузка резко поменяла знак – взлетев на мгновение в воздух, а потом рухнув вниз, они с трудом сохранили равновесие.

Лифт постепенно затормозил и остановился, двери медленно растворились. Им в лица ударила волна горячего воздуха.

А в дверном проеме, широко расставив ноги и держа руку на кобуре пистолета, стоял здоровенный белобрысый детина в странном черном мундире. Он широко улыбался, ощерив длинные желтые зубы.

– Здравствуйте, – неуверенно произнесла Таня.

Улыбка на лице детины расширилась до предела, неуловимо превратившись в оскал.

– Руки за голову! – коротко скомандовал он.

ВТОРОЙ ЯРУС

1. Камера 21/17/2

Иногда Францу казалось, что самое ужасное здесь – это жара. К обеду столбик термометра, висевший на стене в столовой, забирался, как правило, выше тридцатиградусной отметки, да и к ужину ниже двадцати восьми не опускался никогда. К ночи температура спадала еще градуса на два-три, однако хуже всего бывало именно ночью: вонючие испарения от параши и немытых тел делали воздух настолько спертым, что некоторые попросту задыхались. Кашель и хрип будил всю камеру, староста звал охранника – тот, лениво сквернословя, некоторое время наблюдал за задыхавшимся. Согласно существующим правилам доктора звали, когда у задыхавшегося белел кончик носа; и если охранник решал, что нос розовый, то никто в камере не спал еще два-три часа – пока приступ не кончался сам по себе.

Единственным средством против «душиловки» был укол морфия, который и производился заспанным дежурным врачом после окончательного – профессионального – освидетельствования кончика носа.

Франц пока не задыхался, здоровья еще хватало… однако надолго ли? При той пище, которой их кормили, и при тех условиях работы – ответ был очевиден.

Рано или поздно душиловкой заболевали все работающие; иными словами, все, кроме урок. Да и питались урки намного лучше остальных.

– Заключенный 21/21/17/2!

– Я!

– Заключенный 22/21/17/2!

– Я!

– Заключенный 23/21/17/2!

– Я!

– Все на месте, господин Наставник. Разрешите распустить камеру для приготовления ко сну?

А еще здесь было грязно. Грязь проникала всюду – не мусор и не пыль, а какая-то липкая, бесцветная гадость, покрывавшая пол, стены, дверные ручки; столы, стулья, тарелки и ложки в столовой; тумбочки, табуретки и кровати в камерах и, конечно, самих заключенных. Грязная кожа зудела нестерпимо, особенно по ночам, однако в душ их водили раз в неделю, и поделать тут было ничего нельзя. Откуда бралась эта грязь?… заключенные понеграмотней считали, что она источается из «естества» этого места и потому должна приниматься естественно.

– Р-разреш… ик!…ш-шаю, Староста… ик!… Р-распускайте…

– Камера 21/17/2, ра-зай-дис-с-сь!

Пища, которую им давали, также не способствовала улучшению здоровью.

Во-первых, ее не хватало – не хватало настолько, что избавиться от сосущего чувства голода Францу не удавалось ни на минуту. Даже после обеда – самой обильной трапезы – он вставал из-за стола голодным. По разнарядке в обед полагалось триста граммов супа, сто граммов белков (несвежего мяса или рыбы) с тремястами граммами гарнира, плюс утром выдавалось триста граммов хлеба на день.

Однако Францу редко удавалось сберечь хлеб даже до полудня: после скудного завтрака есть хотелось нестерпимо, и рука сама лезла в набедренный карман комбинезона. На завтрак им давали триста граммов каши, иногда овсяной, иногда гречневой, иногда какой-то еще, названия которой Франц не знал; однако, во всех случаях вкус был отвратительный, а запах – и того хуже. В течение первых полутора недель Франц отдавал свою порцию доходяге-заключенному по кличке «Оборвыш»; однако, упав как-то раз в голодный обморок, перестал привередничать и к великому разочарованию Оборвыша стал есть кашу сам. Где-то через неделю он привык к ее вкусу, а еще через две – к запаху, и начал есть с аппетитом. В общем и целом, наиболее приемлемой трапезой был ужин: неизменные триста граммов картофельного пюре с прогорклым жиром. Жир Франц сливал на тарелку счастливому в таких случаях Оборвышу, а само пюре обладало вполне нейтральным вкусом.

Как говорили на теоретических занятиях, «рацион питания был научно рассчитан, чтобы поддерживать в активной работе тело человека 8 часов, а его мысль – 16 часов в сутки», однако на практике до заключенных паек доходил лишь процентов на шестьдесят. Остальное оседало на кухне среди кухонной челяди, а потом расходилось среди урок и их прихлебателей. Протестовать было бесполезно, жаловаться – себе дороже.

– И куда, братцы, енто все идеть, что мы здеся нарабатываем? Вкалываем с утра до вечера, света белого месяцами не видим. Кормять, опять же, впроголодь…

– Говорено тебе, дураку, сто раз на теоретических: 33% продукции здесь остается, 33% на Первый Ярус идет, а 34% – наверх, на Третий. Ты, когда на Первом Ярусе кайфовал, – ананасы с бананами, да телятину с индейкой жрал? Вот теперь и работай…

– Дык не жрал я ничаво на Первом Ярусе, Огузок, меня там всяво полдня и продержали…

– Ах ты, гнида… опять подрывные разговоры ведешь!? А вот я тебя Наставнику отрапортую – в карцере сгниешь!

Условия их жизни и пища были ужасны, однако работа, которую приходилось выполнять, донимала еще сильней. Во-первых, рабочий день длился 11 часов, а вовсе не 8, как им бесстыдно лгали на теоретических занятиях. То есть, формально-то он был, конечно, 8, но во все рабочие дни, кроме субботы, им добавляли по 3 часа сверхурочных. И даже в субботу заключенным приходилось в течение трех дополнительных часов заниматься ПИБТ – Починкой Инвентаря и Благоустройством Территории, однако нормы им на это не давали, а значит, то была не настоящая работа. На ПИБТ можно было «увернуться»: взять, к примеру, ведро и тряпку и тереть в каком-нибудь отдаленном коридоре один и тот же квадратик пола в течение всех трех часов – Франц научился таким хитростям на удивление быстро.

На настоящей (нормированной) работе увернуться было невозможно: куда бы их ни погнали – на полевые работы или на «химию», в швейный или механический цеха – за ними неукоснительно следила охрана. Да если б даже и не следила – ее величество Норма заставляла работать лучше всяких охранников. Плюс голод. Плюс страх перед урками.

Система была проста:

Заключенные в каждой камере образовывали «бригаду», и выработку спрашивали со всей бригады, а не с отдельных ее членов.

Если бригада не выполняла нормы, все переводились на половинный паек.

Во главе бригады стоял «бригадир» (на практике всегда главный урка камеры), и горе тому, кто не выполнил свою часть нормы, ибо на него обрушивался гнев остальных урок, да и рядовых «мужиков» тоже. Никого не волновало, сколько часов за последнюю ночь ты не спал из-за приступа душиловки: без освобождения от врача тебя гнали на работу, и если ты вышел на работу, то должен выполнить норму. А освобождение давалось лишь при температуре выше тридцати восьми или при каком-нибудь очевидном заболевании – типа кровавого поноса, перелома руки или кровохаркания – симптомы которого можно предъявить.