– Я не художник, – выговорил он, пытаясь подавить приступ паники. – Но я знаком с некоторыми из них, а также с поэтами, музыкантами…
– Я не хочу, чтобы другие старались вместо тебя. Ты ведь пришел, чтобы загладить вину? Вот тебе шанс. – Теперь она уже больше не стеснялась. – Я не позволю сделать из себя анекдот, которым ты станешь развлекать своих клиентов! Я хочу, чтобы ты благословлял память обо мне и почитал меня, как мученицу. Я столько страдала, что заслужила это. И помни: обещание, данное здесь, нерушимо.
– Зефира, пожалей меня! – вскричал он, обхватывая себя руками за плечи, словно боялся разломиться пополам. – Придумай другое искупление. Если я выполню все, что ты требуешь, что же останется мне от моей жизни?
– У тебя останется солнце – славное солнышко. И весна, и лето, и осень. Ты сможешь лакомиться вишней и персиками. Нюхать жасмин, и гардении, и свежеиспеченный хлеб. Слушать, как щебечут птицы. И как смеются дети, и женщины, и мужчины – это самые прекрасные звуки на свете. А самое главное – ты будешь уверен, что иконы, которые ты напишешь, обеспечат тебе память в людских сердцах.
Но только не в сердце жены, которая была ему дороже запаха свежеиспеченного хлеба! И не в сердце дочери, которая была ему дороже солнца. И не в сердце внука, чей смех – этот самый прекрасный из звуков, по выражению Зефиры, – она обрекала его никогда не услышать, чтобы иконами он гарантировал ей вечное почитание. Но дольше торговаться не было смысла. Она была убеждена, что он отнял у нее сорок лет счастья, и не успокоится, если он не пожертвует ей оставшиеся ему годы.
– И лучше тебе начать сразу же по возвращении, – сказала она.
– Будь благоразумна, – взмолился он, чтобы еще немного потянуть время. – Сначала мне придется продать ресторан. Иначе на что я куплю материал для написания икон?
– Хорошо. Даю тебе неделю.
Ему даже не пришлось качать головой – она уже качалась сама собой. И речь его делалась бессвязной. Он проговорил с трудом:
– Неделю? Все равно что просто… отдать его даром.
– Устрой пожар. Тебе выплатят деньги по страховке.
– О господи! – И дрожащими руками он стал стягивать с себя пиджак.
– Что ты делаешь?
– Ты знаешь, жизнь и меня не слишком-то баловала… Но какой смысл ворошить прошлое? Сейчас мне живется неплохо. И я не хочу рушить все то, что созидал на протяжении сорока лет… и оставить ни с чем моих близких из-за ошибки, совершенной в семнадцать лет! – Он попытался расстегнуть рубашку, но пальцы отказывались служить, и, поскольку, ноги уже едва держали его, он просто рванул ее на груди. – Нельзя всегда побеждать. Надо уметь признать поражение. – Он стянул с себя и рубашку. – Не могла бы ты расстегнуть мне брюки? Не хочу, чтобы на мне что-то оставалось, когда придут меня хоронить. Вся моя одежда пропахла рыбой, но ведь я не рыба.
Она не может не поверить умирающему, решил Лукас. Он сейчас закроет глаза, и она расстегнет ему брюки. Но Зефира не трогалась с места. Она молча, испытующе смотрела на него. Обдумывала возможность компромисса или же пыталась угадать, что им движет на самом деле?
– Расстегни же мне, пожалуйста, брюки, – повторил он, надеясь, что она успеет это сделать прежде, чем он совсем заледенеет. – У меня пальцы не гнутся.
Но Зефира продолжала стоять на месте.
– Я хочу лишь, чтобы меня помнили и любили, – проговорила она.
Лукас с большим трудом взял себя в руки, потому что она легко впадала в гнев. Потом как можно мягче, насколько позволяли ему клацающие зубы, выговорил:
– Зефира, я не могу вернуться назад. Ты не только лишила меня воспоминаний, ты теперь лишаешь меня всех надежд.
– Твоя надежда – я! Твоя единственная надежда. Ты будешь жить ради меня.
Он хотел сказать, что слишком стар, чтобы сделаться посмешищем, удалившись в монастырь и рисуя с нее иконы! Гораздо лучше, в тысячу раз лучше и мудрее лечь здесь на снег и кончить все разом.
Но какая в этом польза? Мертвых интересует лишь одно. Лукас усвоил это ценой жизни. И он сказал:
– Я никогда не смогу думать только о тебе одной, Зефира. Разве что я присоединюсь к тебе прямо здесь. Может, в твоих глазах мне по-прежнему семнадцать лет, но там мне уже давно не семнадцать. И только любовь семьи и друзей может облегчить старческие немощи. Смерть просто счастье по сравнению с теми муками, на которые ты меня обрекаешь. – И попытался сам расстегнуть брюки.
На глазах девушки выступили слезы.
– Я не хочу, чтобы ты умирал, – сказала она. – Здесь нет ничего, кроме воспоминаний, а ты меня ненавидишь. Я не хочу, чтобы ты меня ненавидел.