Ходили слухи, что отец целый год продержал Одноглаза в подвале, потому что тот отказывался молиться. Теперь его светлая ирландская кожа постепенно принимала цвет того, что его окружало. Все его тело почернело, за исключением сияющих голубых глаз. У Одноглаза были люди для любых районов. Ирландцы для ирландских улиц, евреи — для еврейских, черные — для района Адской кухни и такие, которых можно было послать куда угодно, потому что они, как и мой дед, говорили на всех языках понемногу.
— Я уж и не знал, что еще рассказать пацанам. Рассказал все, что знал об Ирландии. Рассказал, как отец отрезал мне палец, два пальца, три пальца. Потом Мотня рассказал все, что знает о своем старике. По полной программе. Только тебя ждали, чтобы ты взбодрил наш праздник. Без тебя нам пришлось бы лечь спать без песен. Так что давай, Спичка, спой нам что-нибудь, осчастливь нас!
— Да, спой что-нибудь! — подхватили остальные.
Падди Фаули, конечно, отлично умел продавать газеты, но еще лучше он рассказывал истории. Бывало, на улице дождь льет как из ведра, а Падди, на глубине пяти-шести метров под землей, рассказывает об ирландских краях своего отца. Того самого, который отрезал ему три пальца. Или в августовскую жарищу в глубоком прохладном подземелье перед глазами изумленных пацанов расстилались зеленые поля Ирландии, что побурели за одну ночь. Три года подряд неурожаи, в графстве Керри — на родине отца Одноглаза — люди голодали и умирали.
Падди рассказывал о тощих трупах в домах и на улицах. Рассказывал, как его дед отправился в Корк на поиски работы, и лишь год спустя от него получили коротенькое письмо из Нью-Йорка. Он советовал старшему сыну последовать за ним. Как отец, мать, старшие братья и сестры Падди сварили последние три картошки и разделили их на шесть ртов. Как отец настолько ослаб, что едва мог подняться с постели. Они пытались утолить голод чаем с джином. Точнее, джином с чаем.
Когда вся семья умерла, отец из последних сил добрел до богадельни. Однажды там объявился арендатор земли и отобрал его на отправку в Америку на всю жизнь, лишь бы с глаз долой. Его привезли в Корк, и после полутора месяцев плавания на судне «Сэр Роберт Пил» он сошел на берег в Нью-Йорке. На корабле ему приходилось драться за спальное место и ежедневную тарелку водянистой похлебки. Разразилась эпидемия тифа, и лишь половина пассажиров пережила путешествие.
Снаружи могла царить лютая стужа, но внутри, в теплом подземелье, кто-то рассказывал о прибытии отца на Саут-стрит, о том, как он целыми днями растерянно бродил по набережным и в парке у ратуши. Падди даже знал наизусть несколько строк из тогдашнего «Геральда»: «Горько видеть, сколько несчастных бедняг без гроша в кармане и возможности прокормиться ежедневно приносит на наш берег океан. Вчера на Бродвее видели толпы новоприбывших ирландцев, являвших собой картину отчаяния, голода и нищеты».
Об этих оборванных, исхудавших людях, которых повсюду видели на улицах, еще долго говорили в городе.
— Ну и что, нашел он тогда своего отца? — каждый раз интересовался кто-то из пацанов.
— Ты про моего деда? — Одноглаз делал паузу, чтобы подогреть интерес. — Отец ходил от двери к двери и расспрашивал. Но так и не нашел деда. В утешение многие ему что-нибудь наливали.
— И что он потом стал делать?
— Что он стал делать? Ну а что делать ирландцу на чужбине? Пил, конечно. Пил, как и все мы.
Тут, как по команде, чары рассказа рассеивались, и все хохотали. Падди был поздним ребенком. Отец приехал в Америку в 1851-м, тогда ему было пятнадцать, а сын у него родился только через тридцать лет.
Но было и другое волшебство, посильнее рассказов Падди. Мальчишки обожали музыку, любили песни — и старые, и те, что были тогда в самой моде. И деда они любили, когда тот начинал петь. Пускай он был ничьим сыном, свалившимся с Луны прямо на Манхэттен, пускай средненько продавал газеты, но, когда он пел On the Sidewalks of New York, время для всех останавливалось: