Угощение Мари Бриззард являло собой роскошный пир — калифорнийские устрицы, жареный фазан со сливами, множество сортов сыра. Французские вина выбирал и самолично доводил до нужной температуры Джонни Уолкер.
За столом нас было двадцать пять; завязалась беседа. Лейф вступил в разговор с ближайшими соседями, развлекал их драматическими эпизодами нашей космической одиссеи, и я с усмешкой наблюдал, как кинозвездочки пытаются понять вещи, о которых дотоле и не слыхивали. Однако гораздо больше интересовал меня наш случайный товарищ по застолью. Сейчас, когда он сидел на свету в двух шагах от меня, лучше удалось рассмотреть его лицо — украдкой и внимательно. Оно вовсе не выглядело унылым, как мне показалось сначала. Скорее уж исполненным достоинства. Он был ничуть не суетлив в словах и жестах. Там, где другой поднял бы брови, усмехнулся нахмурился, жестикулировал, он оставался спокоен и величественен. Словно изображение на экране, застывшее вдруг, хотя звук не прервался; словно его речь и выражение лица друг от друга не зависели. Словно он не умел смеяться.
Ананасовый компот, поданный на десерт, Мари Бриззард отведала уже вместе с нами, севши между Лейфом и нашим почетным гостем. Когда подали кофе, она обернулась к Лейфу:
— Как там Дик?
Она сказала это тихо, но услышали все. Я почти физически ощущал воцарившееся напряжение. Дик Чаплин, наш спутник и друг, предмет наших тревог последних недель. Единственный, кто в момент катастрофы сохранил полное самообладание и мгновенно разобрался в случившемся; единственный, кто наплевал на инструкции и действовал так, как подсказывала ситуация. Вместо того, чтобы выполнять инструкцию 526 (действия при аварии) и пункт III/В (действия при эвакуации), он пробрался к месту повреждения корпуса, загерметизировал ближайшие отсеки, остановив учетку кислорода наружу, отключил ближайшие участки электрических цепей, обеспечив этим электросеть корабля; этим он подарил нам жизнь и надежду на возвращение. А сам уже три недели — в критическом состоянии, лежит, близкий к агонии, опутанный проводами и пластиковыми шлангами, под наблюдением лучшего компьютера. По эту сторону бытия его удерживают электрические импульсы и работа искусственных органов. Поломаны пальца и ребра, разорваны мышцы, множество внутренних кровоизлияний — со всем этим я и биолог Генрих Максвелл справились бы скоро. Но было и кое-что посерьезнее. Когда по невыясненным до сих пор причинам ненадолго взбесились установки искусственной гравитации, Дика ударило о стену. Перелом позвоночника и повреждения внутренних органов. Автоматика внутренних дверей разладилась, они распахнулись, и Дик упал в переплетение обнаженных электропроводов. Не хочется и думать, как его трахнуло. Мы нашли его в шоке, бесчувственного, обгоревшего и, как ни старались, в сознание не привели. Шесть недель с ним возились специалисты, слетевшиеся со всех уголков Земли. Безуспешно.
— Так, как там бедняга Дик? Есть надежда? — несчастным голосом спросила девушка, и Лейф ссутулился под ее взглядом:
— Не знаю, Долли, понятия не имею… Ничего точно неизвестно. Скорее плохо все, чем хорошо…
— А что ты скажешь? — обратилась она ко мне неласково, но Генри меня опередил:
— Знаешь, девочка, там, — он кивнул вверх, — мы мало что могли сделать. А здесь… Здесь потребуется время. Как-никак все случилось за восемьсот миллионов миль отсюда. И везли мы его такого чуть ли не девять месяцев. Не будь с нами Франка, привезли бы в гробу.
Долли снова глянула на меня, словно ожидая авторитетного объяснения. Но у меня таковых не было.
— Не знаю, стоит ли радоваться, что он остался жив, — вздохнул я. — Боюсь, даже если залечат все переломы и разрывы, он никогда не будет больше тем Диком, которого мы знали. Девятимесячное беспамятство без последствий не проходит. Может быть, когда он придет в себя, навалятся невыносимые боли и судороги.
Повисло тяжелое молчание. Наконец Катлен сказала безжизненным голосом:
— Уж лучше бы тогда он не приходил в себя… Пусть бы уснул, и…
Лейф безнадежно кивнул:
— Врачи хотят провести еще одно исследование. Проконсультируются со светилами мировой медицины, и тогда либо уж начнут лечить, либо посоветуются с семьей… — он помедлил, — насчет другого выхода. Я о смерти милосердия ради. Они и нас выслушают — как людей, живших с ним бок о бок последние два года.
И вдруг наш чудной гость обернулся к Лейфу и неожиданно сильным голосом произнес:
— Вот уж об этом забудьте, молодой человек!
Голоса он не повышал, но в тишине это прозвучало весьма внушительно. Все обернулись к нему, и первым вопрос задал Лейф:
— Вы думаете, на совещании речь об эвтаназии не пойдет?
Оглянулся на нас. Мы молчали. Незнакомец глубоко вздохнул, положил руки на стол, спокойно, властно сказал:
— И ничтожный проблеск жизни — жизнь. Кто возьмется предсказать исход? А самая милосердная смерть — всего лишь смерть. Конец. Абсолютный и окончательный. Раз и навсегда. На первый взгляд, эвтаназия — высокоморальный выход из безнадежной ситуации, конец болезни; но если рассудить, это выглядит, как если бы мы стали заботиться о больном, как если бы собственное душевное спокойствие для нас дороже его жизни. Словом, поражение плохо верящих в выздоровление врачей в борьбе с нетерпеливыми родственниками.
— Я не решусь спорить с вами, — сказал Лейф учтиво, но твердо, — но эвтаназия иногда неизбежна, как аборт. Когда нет никакой надежды… — он умолк, махнул рукой и словно бы ждал от нас поддержки. Но все мы ждали, что ответит старик.
— Кто поручится, что никакой надежды не осталось? — спросил старик тихо. Его ясный взгляд был прикован к смятенному лицу Лейфа, на котором застыла бледная усмешка.
— Ну, я не знаю, — сказал Лейф. — Поручится компетентный совет профессионалов… Высококвалифицированных специалистов. Так бывает, когда женщина хочет прервать беременность…
Старик чуть заметно кивнул:
— Вот именно, и компетентность совета никто не оспаривает. Но есть одна маленькая деталь, которая все разрушает. Эта ваша будущая мать распоряжается своим плодом, своей жизнью, своими сегодняшними проблемами и будущими неудобствами. Комиссия специалистов ведет речь о жизни и смерти другого, чужого человека, незнакомого. Они принимают решение и преспокойно уходят домой, в клуб, в ресторан. А тот, о ком они говорили, остается в постели…
Топни сейчас кто ногой, это прозвучало бы как взрыв. Мари Бриззард с отсутствующим видом смотрела поверх голов. Катлен вертела перстень на пальце, Лейф потирал подбородок. Наконец он ответил:
— То, что вы говорите, звучит внушительно. Насколько я понял, вы обвиняете комиссию, врачей, всех окружающих в злонамеренности…
— Не в злонамеренности, а в недостатке доброты. В нежелании принять на себя бремя терпения, заботы, постоянного ухода за больным…
Кажется, Лейф овладел собой, к нему вернулись спокойствие и уверенность. Он сказал с достоинством: