Выбрать главу

Не собираются ли они в самом деле показать мне труп? Если бы я не видел своими глазами, что негодяй утонул, я, наверное, дрогнул бы.

Охранник приподнял крышку и извлек из ящика ворох какого-то тряпья и прогнивших, истлевших от времени одежд.

Я рассмеялся:

– Гора родила мышь. Я, право, ожидал большего, господин следователь. Это весьма посредственный театр. Вы могли бы дойти и до скелета, ибо все средства хороши, не так ли, чтобы вынести мне приговор? Впрочем, я узнаю эти лохмотья: они принадлежали одному из моих матросов, который спрятал их там лет десять назад, когда я занимался оружием. Одежда осталась на острове, а матрос этот вскоре умер. Кажется, я припоминаю: это была переделанная солдатская шинель, из тех, что продаются в Адене, и нет ничего проще это проверить, на ней были пришиты пуговицы с изображением святого Георгия.

Действительно, на дне ящика валялось несколько пуговиц с изображением льва и единорога, что не оставляло никаких сомнений относительно их происхождения.

Оливье дрожал от гнева и кусал себе губы: этот мастерский удар, который обещал здорово продвинуть следствие, не достиг цели.

– А теперь, мсье, не могу ли я узнать, чем вызвано это шутовское предъявление ветхого рубища в качестве вещественного доказательства?

– Вашим желанием спрятать на этом острове, который не раз бывал свидетелем ваших подвигов, компрометирующие следы, что явствует из признаний вашего служащего. Вот, прочтите.

И я пробежал глазами записку Марселя Корна.

«Мой дорогой Анри!

Во время своего посещения я не мог предупредить Вас о том, что на острове Муша собираются устроить обыск. Исходя из тех разговоров, которые я слышал, и из того, что я понял благодаря Вашим предыдущим сообщениям, я счел необходимым поставить Вас об этом в известность. Ответьте мне, прибегнув к тому же способу связи, в каком месте Вы можете опасаться чего-либо, и я в ту же секунду, чего бы это мне ни стоило, сделаю все необходимое. Я буду ждать Вашего ответа у ограды от половины восьмого до восьми. Я дам о себе знать, подражая собачьему лаю. Не бойтесь, я преисполнен решимости Вам помочь, пусть даже и ценой собственной жизни.

Преданный Вам

Марсель Корн».

Я вернул записку следователю.

– Если бы я не видел собственными глазами почерк, который, честное слово, подлинный, я бы подумал, что письмо сфабриковано вами, господин следователь. Этот юноша либо идиот, либо… работает на вас. Я заявляю вам раз и навсегда, что на Муше, как, впрочем, и в любом другом месте, нет ничего для меня компрометирующего. Единственная опасность, заставляющая меня содрогнуться, и она действительно ужасна, – ваша предвзятость, мсье…

– Вы оскорбляете правосудие…

– Где оно, это правосудие?

– Перед вами прокурор Республики, не забывайте об этом, ваша дерзость обойдется вам дорого…

– В том состоянии, в каком нахожусь я, а точнее, вы, вряд ли дерзость могла бы стать отягчающим обстоятельством.

– Замолчите!.. Жандармы, уведите заключенного. И начиная с сегодняшнего дня, в порядке дисциплинарного взыскания, вам запрещается покидать камеру, а окошко я приказываю закрыть. Вы поняли?

Прокурор отыгрался за свою неудачу, обрекая меня на невыносимую духоту моего темного чулана. Однако вечером жандарм, куда более гуманный, чем он, как бы по забывчивости оставил дверь открытой. Ему я, возможно, обязан жизнью, ибо, если бы он добросовестно выполнил приказ своего шефа, не знаю, выдержал ли бы я такую температуру.

XI

Я находился в заключении уже два месяца и с нетерпением ждал ответов на несколько писем, посланных тайком через охранника Нура, мужа Фатумы.

В одном из них, адресованном Пунетте, я изложил дело с самого его начала, то есть с пресловутого протокола Ломбарди, когда он, воспользовавшись услугами управляющего Аликса, поставил печати на бланки. Я просил ее найти среди своих знакомых человека, через которого можно было бы выйти на высшие сферы с целью привлечь внимание высокопоставленных особ к тому, каким образом осуществляется правосудие в Джибути. Я возлагал большие надежды на эту женщину, способную быть столь же услужливой и преданной, сколь она была коварной и безжалостной в своей мести.

Как-то утром жандарм вручил мне толстый конверт с китайской почтовой маркой. Тейяр сердечно и тепло писал мне о своих дружеских чувствах ко мне, которые неподвластны сомнениям. В этот же конверт он вложил письмо, полученное им от доктора Жермена. Читая эти три страницы, я был уничтожен. В памяти всплыли намеки Корна. Вот резюме письма: «Господин де Монфрейд поручил мне рассказать, в каком положении он оказался. Вот что утверждает он, и вот в чем его обвиняют… На мой взгляд, который, увы, совпадает с мнением всех тех, кто до сих пор относился к нему с доверием, обвинения, выдвинутые в ходе следствия, столь серьезны, что лучше не вмешиваться в это дело и оставить правосудию заботу об установлении истины. Я счел своим долгом предостеречь Вас от великодушного порыва, который побудил бы Вас встать на сторону дела, недостойного того морального и научного значения, которым обладает Ваша личность, и т. д.».

Таков оказался этот друг, выдававший себя за крестного отца моих детей! Он без колебаний готов был разрушить те немногие дружеские связи, которые у меня еще оставались, словно вознамерился меня погубить и, кто знает, может быть, вынудить к самоубийству, чтобы занять место возле женщины, которую считал жертвой авантюриста, а заодно завладеть моими предприятиями, бесспорно, более доходными, нежели железнодорожная медицина…

Всю ночь я боролся с этой ужасной мыслью. Никогда я не думал, что так тяжело убить в своей душе привязанность. Я не мог поверить в столь низменный расчет в человеке, так высоко мной ценимом. Что-то во мне отказывалось допустить, что Жермен был способен из корысти обмануть безграничное доверие, которое я ему оказывал. Я полагался на него, уверенный в том, что, даже когда я взойду на эшафот, он будет рядом со мной и я найду последнее утешение во взгляде друга. Тщетно пытался я подыскать какие-то оправдания, чтобы заполнить чудовищную пустоту, образовавшуюся после этого крушения.

Я говорил себе, что пропаганда, развязанная в Джибути, и давление общественного мнения вполне могли поколебать дружбу, к тому же слишком недавнюю, чтобы она успела пустить достаточно глубокие корни. Но великодушное сердце отвергает сомнения как проявление слабости, как предательство и прячет их куда-то очень глубоко, если не в силах от них избавиться вовсе. В то время как Жермен не только не отвергал их, но стремился к тому, чтобы их разделили с ним другие люди.

Конечно, господин Оливье прочитал эти письма и высоко оценил лояльность Жермена, пытавшегося пресечь в человеке милосердном самый порыв к милосердию.

Через несколько дней я получил ответ от Пунетты, и этот ответ был проникнут доверием и полон ободряющих слов. Она собиралась навестить де Монзи, большого друга Фийо, который наверняка возьмется за это дело и, если понадобится, сделает запрос в Сенате. Все, что отдает скандалом, является грозным оружием или бесценным инструментом давления в мире политики. Надо постоянно взбаламучивать ил, чтобы оставаться в мутной воде; все средства хороши, когда надо помешать воде стать прозрачной и не дать увидеть трясину, кишащую лаврами.

Я не сомневался, что Пунетта пустит в ход все свое очарование, чтобы достичь своей цели. В Париже самые серьезные дела каким-то чудом улаживаются благодаря женщинам.

Ее письмо поступило с той же почтой, что и письмо от Тейяра, однако я получил его с опозданием в три дня. Очевидно, Оливье, почуяв опасность, советовался с друзьями; их беспокоила мысль о том, что столь знаменитый политический деятель может сунуть нос в это дело.

Имя де Монзи, адвоката, сенатора и бывшего министра, не на шутку встревожило господина Оливье, вызвав запоздалые раскаяния.

Впервые попав в Джибути и не имея понятия о местных интригах, не слишком ли легкомысленно он поступил, став соучастником одной из них? Не обернется ли против него этот способ продвижения по службе, не поставит ли его в невыгодное положение, если не удастся оправдать отказ в правосудии чудовищной личностью преступника?