— Кто здесь?
— Я, — сказал Жеф.
— Ты? Кто ты?
— Жеф.
Нанца не бросилась к нему, не обняла. Она всплеснула руками и словно нехотя спустила ноги с кровати. У Жефа зашумело в голове, точно его ударили.
— Что это? — разрезал он криком тишину.
Нанца бросилась к зыбке, выхватила заплакавшего ребенка и задохнулась:
— Убей меня, теперь ты все знаешь!
Что было потом, Жеф плохо помнил. Он ругался, махал кулаками. Все проснулись, дети бросились к матери, на пороге в одном исподнем стоял старый Якоб и плакал, теща вопила, что сейчас у нее будет новый удар. Нанца лежала на полу, прижимая к себе ребенка. Вдруг она вскочила, вонзила в Жефа маленькие серые глазки и завизжала:
— Одному богу известно, для чего ты в России снимал штаны!
Жеф раскрыл рот, чтобы выкрикнуть свое грозное «Чего?!», — но что-то в нем обломилось, и, хлопнув дверью, он выбежал вон.
II
Река вскрылась и, бурля, неслась по долине. Гнала бочки и бревна, бросалась на скалы, крушила запруды, мосты, выбрасывала на берег мусор, грязно пенилась далеко за вербами на полях и лугах. Когда вода спала, земля оказалась покрытой водорослями, кругом валялись конские черепа, распространявшие смрад трупы собак, мышей и крыс. Трава стала грязной, как у нас говорят, «дымилась», и на корм скоту пойти не могла.
Так же было с войной. Людские потоки стремились к фронту, туда же были устремлены все взоры. Там палили пушки, сверкали сабли, лилась кровь, и все это происходило в открытую. В тылу, на берегах рек скапливался мусор, оседала грязная пена. Зато было тихо. Ветерок, зеленая травка, прозрачные ручьи, офицерские кухни, белозубые кадеты, печальные голубоглазые русские пленные, гармошки, постели с горячими потными женщинами, здоровые красивые девушки, старики, греющиеся на солнце, кинематограф, ром, сухари, консервы, звездные ночи, тлеющие в кострах поленья и праздность. Изредка просвистит пуля — расстреляют у реки дезертира, придет с фронта похоронка, кого-то за что-то повесят на груше.
Все быстро входило в привычку. Свирепствовали венерические болезни, чесотка, просто голод и голод денежный, жажда бездумной жизни.
С тем же коварством и лицемерием явилась война и в Толминские горы. Пришли рабочие команды валить лес для окопов над Сочей. Солдат разместили по дворам, спали они в сараях, на сеновалах, днем работали, ночью тайком доили коров и играли в карты при мигающих свечах, так что старики тряслись до рассвета, ожидая, что вот-вот над соломенной крышей взовьется «красный петух». Но «петухи» не взвивались, старики успокоились и привыкли к солдатам. Большинство из них были боснийцы, немного венгров. Потом, когда начали строить подвесную дорогу, пригнали русских пленных. И к ним со временем привыкли, будто они выросли здесь, в селе.
У Медведа стояло семеро. Три боснийца — Тасич, Острич и Кикич, венгр Хосу и еврей Леви, потом появились русские, Сергей и Петро. Спали на сеновале — у Якоба не было сарая. В первый день все молчали, а наутро плечистый Острич, остановив гнавшего корову к ручью Якоба, спросил:
— Как дела, папаша?
— Какие дела, война, — пробурчал Якоб.
— Маловато у вас земельки. А у нас во-о… — солдат развел руками. — На, промочи горло! — и протянул старику свою фляжку.
Якоб выпил и, откашлявшись, проговорил:
— Тоже хорош, с утра прикладываешься. — Потом, обтерев усы ладонью, стал плакаться — Земли у нас, верно, маловато…
В полдень в кухню зашел Кикич — подогреть обед, вечером Тасич болтал с Нанцей. Леви дал Франчеку, старшему сынишке Нанцы, полбуханки хлеба, а Хосу — кусок пирога с маком. Не прошло и недели, как все стали своими.
Наступила осень, ударили заморозки. Как-то Нанца сказала:
— На сеновале-то холодно спать?
— М-да, — подтвердил Якоб.
Солдаты перебрались в дом. Когда стемнело, принесли и расстелили солому. Боснийцы уселись за стол играть в карты. Леви, примостившись за печкой, рассказывал Якобу о себе, о своих родных, а двадцатилетний бледнолицый Хосу молчал — по-венгерски никто не понимал ни слова. Тогда он нерешительно забрался на печь и, поглядывая на скалившую белые зубы Кати, отломил себе кусок пирога с маком. Потолок был низкий, закопченный, иконы прятались в чаду, за окном свистел ветер. В девять часов женщины уложили детей, старики уснули, Леви вынул вставную челюсть, опустил в котелок и налил туда воды Хосу помолился своему богу, поцеловал ладанку, что носил на груди под рубашкой. Боснийцы, перессорившись, побросали карты и, поминая родителей, стали укладываться. Утром Леви вымыл у желоба свою челюсть, вставил в рот, пожелал всем доброго утра и поднес Якобу стаканчик рома. Хосу снова поцеловал ладанку, отломил Кристинице, Франчеку и Венчеку по куску пирога с маком, поглядел на Кати и вышел. Боснийцы, переругиваясь, дали Якобу водки и тоже ушли. Так и потекли день за днем, ночь за ночью — все двигалось к какой-то неведомой цели. Нанца и Кати до ночи сидели в кухне, а Якоб и Анца укладывались спать пораньше. Как-то Нанца подсела к боснийцам и оперлась грудью о стол. Кикич хлопнул ее по спине, Острич обнял за талию, Нанца не обиделась. Кати сжала руку Хосу, он ее поцеловал.