Старик лег, укрылся с головой и зашептал:
— Боже и святой крест божий, на все твоя воля, будь что будет.
Но успокоить совесть не удалось, а водка жгла ее еще сильнее.
— Я всему виною, — ругал он себя вслух, — да, да. Продаю их за водку. Эх, чтоб мне гореть в адском огне, чтоб он меня пек, как это зелье, да… да. И на то божья воля.
И все осталось по-прежнему. Утром Нанца приносила ему в постель кофе с молоком и кусок белого хлеба. Якоб, перекрестившись, принимался за еду. Никогда ему так не жилось. Он вставал, одевался. В кухне его обступали солдаты.
— Выпей, отец, — совал ему каждый свою фляжку, — глоточек за счастливый денечек!
Якоб залпом выпивал три-четыре стопки, ощущая, как водка приятно ударяет в голову, утирал рукой усы и довольно кряхтел:
— Хе-хе-хе.
Потом усаживался на колоде покурить трубку или шел на пасеку. Ульи кружились перед глазами, рот старика растягивался в горькой усмешке.
— Ох, господи, — бормотал он, — что поделаешь, война.
Хуже приходилось Анце. С ней никогда никто не считался, и, не попадись ей такой терпеливый муж, в доме все бы шло вверх дном. Но Якоб молчал, и жизнь текла мирно. До войны раза два-три в год, напившись, он осмеливался поднять голос и стукнуть палкой об пол, теперь же, будучи постоянно навеселе, стал куда покладистее.
Анца была разбита параличом. Спала она в доме, утром Острич и Кикич вместе с подушками выносили ее во двор. Она капризничала, пила черный кофе, нюхала табак, отчего нос у нее всегда был забит, дышала ртом, в груди хрипело. Говорила она задыхаясь и поминутно звала Нанцу.
— Нанца, Нанца!
— Чего вам? — подходила Нанца.
— Модриянова Лиза, слышь, затяжелела. От кого бы это? Хе! От Плазара, говорю тебе, от Плазара, когда он приходил на побывку. Почему он к нам не зашел? А Кристина, Наврахарева Кристина, а она? Что? Нет? Почему нет? Почему? — выпаливала старуха.
Нанца, высморкавшись в передник, отвечала:
— Некогда мне, потом приду.
— Как некогда? Чтоб у дочери не нашлось минуты для больной матери! Видано ли такое, а? — визжала старуха.
Нанца возвращалась в кухню и, усевшись к Остричу на колени, говорила:
— И когда господь избавит нас от этого наказания?
Анца не унималась, жаловалась, что ее хотят извести, кричала, чтобы позвали майора, обера, священника, жандармов. Подле нее сидела четырехлетняя Кристиница и липовой веткой отгоняла мух.
Так сытно и беззаботно прошли почти два года. Наступил семнадцатый год, и господь перестал посылать манну. Теперь солдаты прятали хлеб, стол из кухни вынесли. Настали тяжелые времена. Нанца и Кати были беременны. Утром они молча подымались, меняли белые платки на черные и уходили в село выпрашивать корки хлеба и молоко для детей. Дома оставались мать и Кристиница. Лежа в постели, они листали старый календарь. Когда попадалась картинка с толстым смеющимся малышом, указывающим длинным пальцем на часы, Кристиница, исхудавшая так, что от нее остались кожа да кости, говорила:
— Видно, бабуся, ему не хочется есть, не то бы он так не смеялся.
Старуха обнимала ребенка, к глазам ее подступали слезы.
Боснийцы уже не играли в карты. Хосу не получал пухлых посылок от дяди. Тасич бросил свою домру в печь, украдкой ел хлеб и стал еще молчаливее. И работал молча или злобно ругаясь. Вскоре его придавило упавшим деревом. Когда принесли расплющенное тело, Кристиница кинулась к матери, вцепилась прозрачными ручонками и подняла заблестевшие черные глаза:
— Мама, а кому теперь достанется хлеб дяди Тасича?
Кристинице он не достался — его съели солдаты. У девочки началась золотуха, и, хотя ей надели золотые сережки, а на шею повесили на шнурке три золотых колечка, поили молоком с молотым липовым углем, окуривали дымом осиных сот, спасти ее не удалось. Детский организм был подорван. Священник прислал ей ломоть белого хлеба, Кристиница схватила его и, улыбаясь, прижала к себе. Глаза ее закрылись.
Солдаты ушли. Нанца и Кати родили. Появились итальянцы, поставили в центре села полевую кухню, варили рис и макароны. Франчек и Венчек ходили к ним с большим горшком, а потом до позднего вечера бегали по селу.
Служили благодарственный молебен «За счастливое окончание мирового побоища». В церкви не протолкнуться. Священник торжественно ступил на амвон. Он опять ничего не боялся, на лице появилось прежнее выражение уверенности сельского владыки. Паства снова принадлежала ему. Прочитав молитву, начал проповедь: