В Берлине я увидел много такого, что меня ошеломило и привело в замешательство. Все это в преображенном виде, перенесенное в другие местности, узнаваемое только мной, вошло в мои более поздние сочинения. Сокращать и приспосабливать к своим целям то, что уже сложилось и существует, противоречит моим принципам. Я предпочел выделить из этих трех берлинских месяцев лишь очень немногое, прежде всего то, что сохранило узнаваемые очертания и не успело раствориться в таинственных закоулках сознания, откуда мне пришлось бы все это вытаскивать на свет божий и облекать в новую форму. В отличие от многих, особенно тех, кто находится во власти многословного психологизирования, я не разделяю убеждения, что память можно терзать, насиловать, шантажировать или подвергать воздействию хорошо рассчитанных соблазнов. Я преклоняюсь перед памятью, память каждого человека для меня священна. Я хочу оставить ее точно такой, какой она сложилась в человеке, отстаивающем свою свободу, и не скрываю отвращения, которое внушают мне те, кто не стесняется до тех пор подвергать ее хирургическому вмешательству, пока она не начинает походить на память всех остальных людей. Пусть они с помощью своих операций меняют людям носы, губы, уши, кожу и волосы, пусть, если уж им так хочется, вставляют им глаза другого цвета и даже чужие сердца, которые позволят прожить лишний годик, пусть ощупывают их, укрепляют, приглаживают, нивелируют, но память пусть оставят в покое.
Высказав свое кредо, я намерен рассказывать только о том, что ясно вырисовывается перед моими глазами, постараюсь сохранять объективность и впредь.
Когда в «Трехгрошовой опере» эпоха нашла свое законченное выражение, когда всех без исключения, объединив противоборствующие силы, захватил лозунг «Сперва жратва, а нравственность потом», во мне стал назревать протест. До сих пор соблазн остаться в Берлине был велик. Казалось, я блуждал в хаосе, которому не было конца. Ежедневно новое вытесняло старое, которое еще три дня назад считалось новым. В море хаоса мертвыми островками плавали вещи, даже люди становились вещами. Это называлось новая вещность или новая деловитость. По-иному и быть не могло после затянувшихся ламентаций экспрессионизма. Но при всем том здесь умели жить независимо от того, чему отдавалось предпочтение — все еще ламентациям или уже деловитости. Если новичок, прожив в Берлине несколько недель, не впадал в растерянность, а сохранял ясную голову, он считался дельным человеком и получал заманчивые предложения, побуждавшие его остаться в этом городе. Здесь любили новеньких, хотя бы уже потому, что таковыми они оставались недолго. Их встречали с распростертыми объятиями, но тут же начинали высматривать других, идущих следом, ибо существование и процветание этого на свой лад великого времени зависело от постоянного притока нового. Ты еще ничего собой не представляешь, а тебя уже используют, тебе приходится вращаться главным образом среди тех, которые недавно тоже были новичками.
Старожилами считались те, у кого была «порядочная» профессия. Самой порядочной — причем не только в моих глазах — была профессия врача. Ни Дёблин[182], ни Бенн[183] не относились к фигурам заурядным. Работа отвлекала их от каждодневной непрекращающейся саморекламы. Того и другого я видел редко и вскользь и не мог бы рассказать о них ничего существенного. Но я обратил внимание, в каком тоне о них говорили. Брехт, не считавшийся ни с какими авторитетами, имя Дёблина произносил с величайшим уважением. Я крайне редко видел его неуверенным; тогда он говорил: «Об этом мне надо посоветоваться С Дёблином». Это звучало так, будто Дёблин был мудрецом, у которого Брехт спрашивал совета. Бенн, симпатизировавший Ибби, был единственным, кто к ней не приставал. Она подарила мне полученную от него новогоднюю открытку. Он желал ей в новом году всего того, что может пожелать себе молодая красивая девушка, и перечислял пожелания. Среди них не было ничего, о чем Ибби когда-нибудь мечтала. Он судил о ней по внешности и не менял своего суждения. Создавалось впечатление, что открытку, не имевшую ничего общего с Ибби, написал уверенный в себе, полный нерастраченных сил человек.