Столкновение с «борьбой за существование» приводит его в ту единственную сферу, куда она уже не достигает, в сумасшедший дом — монастырь современности.
Я спрашиваю себя, есть ли среди тех, кто выстраивает свое уютное, безмятежное, устойчивое, прямое как стрела академическое бытие на судьбе в нищете и отчаянии жившего поэта, — есть ли среди них хотя бы один, которому совестно?
Он не говорит ничего. Да, но как он это разъясняет!
Он желает стать лучше и упражняется ежедневно до завтрака.
Я есть. Нет меня. Новая считалка человечества.
Словообильные стареют первыми. Вначале увядают прилагательные, затем глаголы.
Поэт вправе оберегать свою несправедливость. Если он будет все время ревизовать все, что будило в нем противодействие, и корректировать свои антипатии, от него ничего не останется.
Его «мораль» в том, чего он не приемлет. Однако вдохновляться ему дозволено всем до тех пор, пока исправно действует его «мораль».
Что в Гёте нередко наводит скуку, так это его всегдашняя завершенность. Все более и более недоверчив он с годами к порывистой односторонности. Но он, разумеется, столь огромен, что нуждается в равновесии совсем иного рода, чем другие люди. Он не расхаживает на ходулях, а как чудовищный вселенский шар духа покоится, всегда завершен и округл, опираясь на себя самого, и, чтобы понять его, нужно обращаться вокруг него подобно крошечной Луне — роль несколько унизительная, однако единственно уместная, когда имеешь дело с ним.
Он придает силы, но не для бесшабашной отваги, а для выдержки, и мне неизвестен другой великий поэт, в чьей близости смерть так подолгу скрывала бы свой лик.
Находить новые неудовлетворенные желания, вплоть до глубокой старости.
Философом мог бы считаться тот, для кого люди остаются так же важны, как и мысли.
Все книги, которые только и демонстрируют, как мы поднялись до нынешних наших воззрений на животное, человека, природу, вселенную, вызывают во мне неудовольствие. И куда ж это мы там поднялись? В произведениях мыслителей прошлого выискиваются фразы, отражающие взгляды, приведшие постепенно к нашему мировидению. По поводу большей, ошибочной части их мнений высказывается сожаление. Что может быть стерильней подобного чтива? Как раз «ошибочные» мнения прежних мыслителей и есть то, что вызывает мой наибольший интерес. В них могут содержаться зачатки вещей, которые нам наиболее необходимы, которые выведут нас из ужасного тупика нашего сегодняшнего миропредставления.
По меньшей мере дважды в истории развития философии представления о массе имели решающее значение для формирования нового миропонимания. В первый раз — у Демокрита: множественность атомов; во второй раз — у Джордано Бруно: множественность миров.
С тех пор как его можно осуществить с помощью взрывов, Ничто утратило и свой блеск, и свою красоту.
Очень старый человек, не принимающий никакой пищи. Питается своими годами.
Во сне спускался по многим лестницам, вышел наружу на вершине Мон-Венту.
Его любопытство не сковано ничем, оно выскакивает и собирается отовсюду и бросается навстречу всему.
Его просветленность: даже самое темное становится светло, окунувшись в его мысль. Он мечет лучи света, он желает попаданий, но не хочет убивать, чуждый убийства дух. И тело его ничем не прирастает — ни жира на нем, ни припухлостей.
Он не испытывает недовольства собой, слишком уж много у него идей. Роящийся дух. Но в этой толчее всегда есть простор. Что он не склонен ничего округлять, что ничего не доводит до конца — его и наше счастье: так ему удалось написать богатейшую книгу мировой литературы. Все время так и хочется обнять его за эту воздержанность.
Ни с кем так не хотелось бы поговорить, как с ним, но в этом нет необходимости.
Он не избегает теорий, но всякая из них для него повод к новым идеям. Он умеет играть с системами, сам не запутываясь в их тенетах. Наитяжелейшее он может смахнуть как пылинку с рукава. Подхваченный его движением и сам становишься легок. С ним все принимаешь всерьез, однако не чересчур. Ученость легкая, как свет.