Ослепление было в Византии средством лишения власти. Однако Дандоло[223], венецианский дож, непосредственный завоеватель, а затем и властитель трех восьмых Византии, был слеп.
Писатели, все со всем приводящие во взаимосвязь, просто невыносимы.
Я люблю таких писателей, которые себя ограничивают, которые пишут, так сказать, ниже своего интеллекта, которые стараются укрыться от своей сообразительности и осведомленности, приседая и пригибаясь, однако ж не отбрасывая ее и не теряя. Или же тех, для которых их смышленость нова, — нечто поздно нажитое или обнаруженное.
Есть такие, что озаряются от малости, вдруг — чудо. Есть такие, что беспрестанно озаряются «важным» — ужас.
Из всего безграничного осталось у него лишь одно-единственное: терпение. А все новое должно порождаться нетерпением.
Ошибочно представление о большей терпимости с возрастом. Великодушия не прибавляется, просто становишься восприимчив к иному.
Пророки ощущают божескую угрозу человеку, представляющуюся им справедливой.
Нынче, когда люди угрожают себе сами, пророки в смятении.
Всякому приходится самому, совершенно заново разбираться со смертью.
Здесь нет ни подхода, ни руководства, которые ждали бы готовенькими.
История молодости не должна превращаться в каталог того, что оказалось важным в последующие годы жизни. Она должна содержать и расточительность, и неудачные начинания, и растраченное впустую.
Ты обманщик, коли открываешь в своей молодости только то, что и без того известно. Но можно ли утверждать, что всякое неосуществленное намерение имело какой-то смысл?
По-настоящему значительным мне представляется каждый человек, которого хранит воспоминание, каждый. И мне мучительно оставлять некоторых там, позади, ничего о них не сказав.
Чего-то я уже больше не нахожу, от чего-то отворачиваюсь. Сколько, каких попыток надо бы еще предпринять?
Отчего это так, что лишь в страхе я вполне нахожу себя? Или я воспитан для страха? Я различаю себя лишь в страхе. Но уж коли он позади, то превращается в надежду. Однако это страх за других. Я любил тех людей, за чью жизнь боялся.
Христианство по-звериному: сострадание к людям.
От Гераклита дошло так мало, что он всегда нов.
Меня не оставляет мысль о том, что из одного-единственного мифа можно больше уяснить о природе мифа как такового, чем из искажающих его массовых сравнений.
Этот Б., заявляющий, что с помощью самоубийства поставит смерть на место. Пока он не убедит всех в том, что смерть — самое лучшее, он себя не убьет.
Наиважнейшее: беседы с идиотами. Только идиоты должны быть настоящими, а не возведенными в этот ранг тобою.
Одна его часть стара, а другая еще не родилась.
Все, чего он не видел, но о чем знает, поддерживает в нем жизнь.
Он постоянно говорил о любви и никого не подпускал близко.
И никого, кто помог бы мне; я не позволил себе иметь Бога. Теперь все они могут совать мне под нос своих богов и торжествовать свою правоту.
Да ведь я и не собирался доказывать собственной правоты, я только хотел выяснить, как можно выстоять одному. Выяснил я это?
На все лады говори себе, что и ты — персонаж, но знай и не забывай никогда, что ты один из персонажей среди бесконечного числа других, и у каждого из них нашлось бы сказать не меньше.
Похвалы надо использовать на то, чтобы видеть, чем ты на самом деле не являешься.
Все чаще манит меня просеять и рассортировать слова, которые я ношу в себе. Они появляются вдруг, поодиночке, из разных языков, и тогда мне не хочется ничего другого — только размышлять долго-долго над таким единственным словом. Я держу его перед собой, верчу и так и сяк, обращаюсь с ним будто с камешком, но камешком удивительным: земля, в которой он лежал, это я.
Почести вызывают в нем стыд. Почести ранят его в самое сердце. Ему нужны все новые почести, чтобы перешагнуть через этот стыд.
Он ищет фраз, которых еще никто не жевал.
Ничто не изменилось во мне, но порою я медлю, прежде чем выговорить имя врага.
Испытать смерть зверя, но как зверю.
«Ну, — говорит он ребенку, — и тогда засыпают, но больше уже не просыпаются». «А я всегда просыпаюсь», — радостно заявляет ребенок.
Но уж теперь возможно вполне, что все это великолепие исчезнет одним махом.
223