Но было точно известно уже и кое-что другое, и это можно назвать для книги решающим: противостоящая фигура ограниченной экономки Терезы. Прототип для нее был настолько же реален, насколько нереален сам книжный червь. В апреле 1927 года я снял комнату неподалеку от Вены, на холме над Хакингом, на Хагенберггассе. Я пожил уже в нескольких студенческих комнатах в городе и теперь, для разнообразия, решил переехать за город. Меня привлек зоопарк в Лайнце с его старыми деревьями, и мне бросилось в глаза объявление о сдаче комнаты прямо рядом с оградой зоопарка. Я отправился смотреть комнату. Хозяйка открыла мне и провела на третий этаж, где была только одна эта комната. Сама она с семьей жила внизу, на первом этаже. Я пришел в восторг от вида из окна: за площадкой для игр можно было видеть деревья большого архиепископского парка, а по другую сторону долины, на склоне холма, глазам открывался обнесенный стеной Штайнхоф — город сумасшедших. Решение я принял мгновенно — я должен жить в этой комнате, и, стоя у открытого окна, принялся договариваться с хозяйкой. Юбка у нее доходила до полу, голову она держала склоненной набок и временами перебрасывала к другому плечу; первая речь, которую она держала передо мной, дословно вошла в третью главу «Ослепления»: о нынешней молодежи и о картофеле, который стоит вдвое дороже. Это была довольно длинная речь, и она так меня раздражала, что я ее сразу запомнил. Правда, в течение последующих лет я часто слышал ее, буквально слово в слово. Но я и не смог бы забыть ее даже после одного раза.
При этом первом осмотре комнаты я выговорил себе условие, что моей подруге будет разрешено меня навещать. Хозяйка настаивала, чтобы это каждый раз была одна и та же — «фройляйн невеста». Возмущение, с каким я отвечал, что это одна-единственная и есть, успокоило хозяйку. Еще у меня было много книг. «Да помилуйте, — сказала она, — у студента так и должно быть». Больше препятствий встретило мое последнее дерзкое требование: я должен иметь возможность развесить картины, которые всегда вожу с собой. Она сказала: «Такие красивые обои. Обязательно канцелярскими кнопками?» Я упрямо подтвердил: да. Уже много лет я не расставался с большими репродукциями фресок Сикстинской капеллы и был настолько в плену у пророков и сивилл Микеланджело, что не мог бы пожертвовать ими даже ради этой комнаты. Она увидела мою решимость и скрепя сердце согласилась.
Этой комнате, в которой я прожил шесть лет, я обязан не только фигурой Терезы. Ежедневно открывавшийся мне вид на Штайнхоф, где обитали 6 000 сумасшедших, сидел у меня колючкой в теле. Я совершенно уверен, что вне этой комнаты никогда не написал бы «Ослепление».
Но тогда до этого было еще очень далеко, я был студентом, изучал химию, ежедневно ходил в лабораторию и писать мог только вечерами. Не хотел бы я также создавать ложное впечатление, будто у Терезы, которая возникла лишь три с половиной года спустя, есть что-то общее с моей квартирной хозяйкой, кроме манеры говорить и внешнего сходства. Она была почтовая служащая, вышедшая на пенсию, ее муж тоже служил на почте, и С ними вместе жили двое их взрослых детей. Только первая речь Терезы рождена действительностью, все остальное — плод воображения.
Через несколько месяцев после того, как я въехал в эту новую комнату, произошло событие, имевшее глубочайшее влияние на мою дальнейшую жизнь и на работу над «Ослеплением» тоже. Это было одно из тех не слишком часто случающихся общественных событий, которые так потрясают весь город, что после этого он становится совсем другим.
Утром 15 июля 1927 года я не поехал, как обычно в это время, в Химический институт на Верингерштрассе. Сидя в кафе на Обер-Сент-Фейт, я стал просматривать утренние газеты. До сих пор чувствую возмущение, которое охватило меня, когда я взял в руки «Рейхспост», — в глаза бросился гигантский заголовок: «Справедливый приговор». В Бургенланде была стрельба, убили нескольких рабочих. Суд оправдал убийц[112]. Этот оправдательный вердикт в органе правящей партии был назван, нет, провозглашен «справедливым приговором». Не столько даже само оправдание, сколько насмешка над всяким чувством справедливости вызвала невероятное волнение среди венского рабочего люда. Организованные шествия рабочих потянулись из всех районов Вены ко Дворцу правосудия, который самим своим названием воплощал для них несправедливость. Это была совершенно непроизвольная реакция, насколько непроизвольная, я почувствовал по себе.
112