Выбрать главу

Я сел на велосипед, поспешно поехал в город и присоединился к одному из таких шествий.

Рабочие, вообще очень дисциплинированные, питавшие доверие к своим социал-демократическим вожакам и довольные тем, что социал-демократы образцово управляли венским магистратом, в этот день действовали без своих вожаков. Когда они поджигали Дворец правосудия, дорогу им преградил бургомистр Зейтц, стоявший на пожарной машине с поднятой правой рукой. Но его жест не подействовал, Дворец правосудия загорелся. Полиция получила приказ стрелять, девяносто человек было убито.

Прошло сорок шесть лет, но волнение того дня, проникшее до мозга костей, не развеялось и по сей день. То, что я испытал тогда на собственной шкуре, было на грани революции. Не хватило бы и ста страниц, чтобы изобразить то, что я видел собственными глазами. С тех пор я совершенно точно знаю — мне незачем об этом что-либо читать, — как происходил штурм Бастилии. Я стал частью массы, совершенно в ней растворился, не чувствовал ни малейшего сопротивления тому, что она предпринимала. Меня удивляет, что в таком состоянии я оказался способен воспринимать конкретные подробности всего того, что разыгрывалось у меня перед глазами. Об одной такой подробности я расскажу.

В одной из боковых улиц, недалеко от горящего Дворца правосудия, но все же в стороне, стоял человек, четко обособясь от массы. Высоко вскинув руки над головой, он в отчаянии ломал их и время от времени горестно вскрикивал: «Сгорят акты! Все акты!» «Лучше акты, чем люди!» — сказал я ему, но его это не интересовало, его голова была занята только актами, я подумал, что он, возможно, сам имел там дело с актами, как архивный чиновник. Он был безутешен, а мне, даже в такой ситуации, он показался смешным. Но и рассердил он меня тоже. «Тут людей застрелили, — сердито сказал я ему, — а вы говорите об актах!» Он посмотрел на меня, как на пустое место, и жалобно повторил: «Сгорят акты! Все акты!» Хоть он и стоял в стороне, это было для него небезопасно, его причитаний нельзя было не услышать, вот я же услышал.

Несколько лет спустя, когда я сочинял набросок «„Comedie Humaine“[113] у сумасшедших», то дал персонажу Б., книжному червю, имя Бранд. Тогда я не сознавал, что его имя и судьба ведут свое происхождение от того дня, 15 июля, и, если бы я усмотрел эту связь, мне бы это было, конечно, неприятно, и, возможно, я даже отказался бы от этого плана вообще. Так или иначе, во время писания романа имя Бранд стало меня стеснять. Событий в книге было еще много, а конец, которого вовсе не следовало предвидеть, прямо-таки вытекал из этого имени. Я переименовал его в Канта, и это имя он довольно долгое время носил. В августе 1931 года, через четыре года после событий 15 июля, Кант поджег свою библиотеку и погиб во время пожара.

Но это было позднейшее, непредусмотренное следствие 15 июля. Предскажи мне тогда кто-нибудь такое его литературное воздействие, я бы этого человека поколотил. Потому что сразу после случившегося, в дни глубочайшей подавленности, когда невозможно было думать ни о чем другом, и события, свидетелем которых ты стал, снова и снова разыгрывались у тебя перед глазами, преследовали тебя по ночам и во сне, — в те дни существовала лишь одна оправданная связь с литературой — Карл Краус. Мое фанатичное преклонение перед ним достигло тогда своей высшей точки. На сей раз это была благодарность за совершенно определенный общественный поступок, не знаю, когда и кому еще я был за что-либо так благодарен. Под впечатлением кровавой расправы в тот день Карл Краус дал расклеить по всей Вене плакаты, призывавшие полицей-президента Иоганна Шобера, ответственного за приказ стрелять и за девяносто убитых, «уйти в отставку».

Он сделал это на свой страх и риск, он был единственным известным человеком, который это сделал, и, в то время как другие знаменитости — а их в Вене всегда хватало — не желали рисковать или, может быть, боялись показаться смешными, он один нашел в себе мужество возмутиться. Его плакаты были в те дни единственным, что давало человеку поддержку. Я ходил от одного к другому, останавливаясь перед каждым, и мне казалось, что вся справедливость, какая только есть на Земле, сосредоточилась в буквах его имени.

Год, последовавший за этим событием, прошел всецело под его знаком. До лета 1928 года мои мысли вертелись только вокруг этого. Более чем когда-либо я был полон решимости выяснить, что такое, в сущности, масса, которая не давала мне покоя. Внешне все оставалось без перемен: я занимался химией и начал работать над диссертацией, но задача, которую передо мной поставили, была настолько неинтересна, что едва задевала оболочку моего ума. Каждую свободную минуту я тратил на изучение вещей, бывших для меня действительно важными. Разными и, казалось бы, очень отдаленными путями пытался я приблизиться к тому явлению, что ощутил тогда как массу. Я искал ее в истории, но в истории всех культур. Все больше и больше захватывала меня история и ранняя философия Китая.

вернуться

113

«Человеческая комедия» (франц.).