Греками я начал заниматься много раньше, во франкфуртские годы; теперь я углубился в античных историков, особенно в Фу-кидида[114], и в философию досократиков. Было естественно, что я изучал революции — английскую, французскую, русскую, но я начал осознавать и значение масс в становлении религий, и жажда познания всех религий, которая меня уже не оставляет, зародилась именно в то время. Я читал Дарвина, надеясь найти у него что-либо о массовых образованиях среди животных, и основательно штудировал книги о гусударствах насекомых. Спал я мало, так как ночи напролет читал. Кое-что я записывал и пытался набрасывать статьи. Это были предварительные этюды для книги о массе, но теперь, когда я оглядываю их с точки зрения романа, то вижу, сколько следов оставили эти захватившие меня многостраничные исследования в «Ослеплении», возникшем несколькими годами позже.
Летом 1928 года я впервые приехал в Берлин, и это стало следующим решающим событием. Виланд Херцфельде, основатель издательства «Малик»[115], искал какого-нибудь молодого человека, который мог бы оказать ему помощь в работе над книгой, и одна его приятельница назвала ему меня. Он пригласил меня приехать в Берлин на студенческие каникулы, с тем, чтобы жить у него и там же работать. Он принял меня с большой сердечностью и не дал мне почувствовать мою неопытность и неосведомленность. Неожиданно я очутился в узловом пункте берлинской духовной жизни. Он повсюду брал меня с собой, я познакомился с его друзьями и бесчисленным множеством других людей; иногда, как, например, у Шлихтера или Шванеке[116], мне представляли их по десятку сразу.
Назову лишь троих, занимавших меня больше всего: среди них был Георг Грос[117], чьими рисунками я восхищался со времен учебы в школе во Франкфурте; Исаак Бабель, обе книги которого я незадолго до этого прочел, из всех книг новейшей русской литературы они произвели на меня наиболее глубокое впечатление; Брехт, у которого я знал лишь несколько стихотворений, но о нем так много говорили, что это вызывало любопытство к нему, тем более что он был одним из совсем не многих молодых писателей, которых признавал Карл Краус. Грос подарил мне папку с серией «Ессе homo»[118], которая была запрещена, Бабель брал меня повсюду с собой, особенно к Ашингеру[119], где он лучше всего себя чувствовал. Я был пленен искренностью их обоих — они говорили со мной на всевозможные темы. Брехт, который сразу заметил мою наивность и которому мой «высокий образ мыслей», разумеется, действовал на нервы, старался шокировать меня циничными замечаниями о себе самом. Когда бы я его ни увидел, не было случая, чтобы он не сказал о себе чего-нибудь такого, что меня бы не сконфузило. Я чувствовал, что Бабель, которого я едва ли мог чем-то обогатить, любил меня именно за мою наивность, которая Брехта побуждала к цинизму. Грос, мало читавший, охотнее всего расспрашивал меня о книгах и, нисколько не рисуясь, с готовностью принимал рекомендации, что читать.
Об этом берлинском времени можно сказать бесконечно много, и сейчас я, в сущности, не говорю ничего. Единственное, о чем бы мне хотелось сегодня упомянуть, касается противоположности между Берлином и Веной. В Вене я не был знаком с писателями, я жил одиноко, и так как все писатели были ошельмованы Карлом Краусом, то я вовсе не стремился с кем-то из них познакомиться. О Музиле и Брохе я тогда еще ничего не знал. Многое, даже большая часть того, что было признано в Вене, представляло ничтожную ценность, и лишь сегодня мы знаем, как много значительного возникло там в это время, почти неведомое общественности или ею отвергнутое и презираемое, как, скажем, произведения Берга[120] или Веберна[121].
И вот вдруг я очутился в Берлине, где все происходило открыто, где новое и интересное было к тому же и знаменитым. Я вращался только среди этих людей, все они друг друга знали. Они вели насыщенную и кипучую жизнь. Посещали одни и те же ресторанчики, друг о друге говорили без всякого стеснения, любили и ненавидели друг друга на глазах у всех, их своеобразие обнаруживалось в первых же фразах, казалось, будто они готовы на тебя наброситься. Я еще не видел такого скопления людей с ярко выраженной, но и столь различной индивидуальностью. Проще простого было сразу же понять, кто чем богат, и как раз в таких людях здесь, в отличие от Вены, не было недостатка. Я пребывал в сильнейшем возбуждении и то же время был испуган. Впечатлений было так много, что они могли привести в замешательство. Но я был полон решимости не дать привести себя в замешательство, и это упорное нежелание поддаться неизбежному замешательству имело мучительные последствия.
114
115
117
120