Мои родители говорили между собой по-немецки, тогда я совсем не понимал его. С нами, детьми, а также с родственниками и знакомыми — на испанском. Именно он использовался в качестве основного языка общения, правда, это был древне-испанский его вариант, позже мне часто доводилось его слушать, и я никогда его не забывал. Деревенские девочки в нашем доме понимали только болгарский, от них-то я, наверное, ему и научился. Но вскоре совершенно забыл этот язык из-за того, что в Рущуке я не ходил в болгарскую школу, да и уехал оттуда шести лет от роду. Все события тех ранних лет разыгрывались на болгарском или испанском языках. Большая часть их трансформировалась потом в немецкий. Только очень уж драматические происшествия, смерти, убийства, остались в моей памяти в испанском оформлении, но зато точно и прочно. Другая, то есть основная, часть моих воспоминаний, особенно болгарского периода, например все сказки, хранится в моей голове на немецком языке.
Как в точности это произошло, я не могу объяснить. Не знаю, в какой момент и при каких обстоятельствах то или иное событие взяло и перевелось на немецкий. Я никогда не пытался проникнуть в природу этого явления, может быть боясь разрушить самые дорогие свои воспоминания методически выверенным, основанным на научном подходе анализом. С уверенностью могу сказать только, что память о событиях тех лет ничуть не ослабла и не утратила своей свежести — уже скоро шестьдесят лет, как я черпаю силы из этого источника, — хотя большая часть этих событий связана со словами, в ту пору мне незнакомыми. Сейчас мне кажется вполне естественным описывать их здесь, и я не чувствую, что что-то изменяю или искажаю. Это совсем не то, что называется литературным переводом с одного языка на другой, мой перевод происходит самопроизвольно, в подсознании, да простится мне употребление здесь в первый и единственный раз этого затасканного до потери всякого смысла слова, от которого я обычно бегу, как от чумы.
Топор армянина
Цыгане
Я лишен удовольствия с такой же легкостью, как Стендаль в «Анри Брюларе», предаться утехам топографического черчения, на свое горе я всегда был плохим рисовальщиком. Придется мне поэтому кратко описать расположение наших домов вокруг сада в Рущуке.
Сразу направо от ведущих с улицы больших ворот стоял дом деда Канетти. Выглядел он солиднее и казался выше остальных. Хотя, помнится, верхнего этажа, как другие дома, не имел. Во всяком случае, ступенек к нему наверх вело больше, отчего он и мог произвести впечатление высокого дома. Также он казался и светлее других, наверное, был окрашен в более светлые тона.
Напротив него, налево от ворот, стоял дом, в котором жила старшая сестра моего отца, тетя Софи, со своим мужем Натаном. Звали его еще и Эльяким, это имя мне очень не нравилось, может, потому, что звучало не так, как другие, не по-испански. У них было трое детей: Регина, Жак и Лаурика, последняя — младшая — старше меня на целых четыре года, неимоверная разница в этом возрасте.
Рядом с этим домом, по ту же левую сторону от ворот, стоял наш дом, точно такой же, как и дядин. Оба дома во всю ширину фасада обрамляла платформа, на которую взбегало несколько ступенек.
Двор между домами походил на большой сад, напротив нас чуть в стороне от центра стоял колодец, но воды в нем не хватало, ее обычно привозили на мулах в огромных бочках. Дунайскую воду перед использованием кипятили, и она остывала в больших чанах на платформе перед домом.
За колодцем раскинулся фруктовый сад, отгороженный от двора плетнем. Этот сад особой красотой не отличался, может, из-за того, что деревья росли в нем словно по линейке, а может, и из-за своей молодости. У родственников матери сады были куда лучше.
Во двор наш дом выходил узким фасадом. Сильно вытянутый в длину, он, наверное, и запомнился поэтому очень большим, хотя был одноэтажным.
Пройдя вдоль всего дома вглубь, до его противоположного конца, и обогнув угол, можно было попасть в маленький задний дворик, в который выходили двери кухни. Здесь хранились дрова для растопки, расхаживали куры и гуси, из открытых дверей кухни доносились голоса, гремели посудой, входила и выходила кухарка, неся что-нибудь в руках, деловито сновали с полдюжины девочек.
В этом дворе у кухни часто рубил дрова один слуга, которого я помню лучше других, потому что он был моим другом, печальный армянин. За рубкой дров он пел песни, слов которых я не понимал, но они разрывали мне сердце. На мой вопрос, почему он такой грустный, мать сказала, что плохие люди в Стамбуле хотели убить всех армян, тогда он и потерял всю свою семью. Укрывшись в убежище, он видел, как убивали его сестру. Потом он убежал в Болгарию, и мой отец из жалости приютил его у нас в доме. Когда он колет дрова, он все время думает о своей младшей сестре и поэтому поет такие печальные песни.