Кохановка замерла в непривычной пустынности улиц и в напряженной тишине. Село будто затаило дыхание. Не шелохнутся листья на деревьях, не послышится лай собак, не скрипнет колесо над криницей. Такая тишина бывает только в поле перед утренней зарей… Даже солнце, перевалив зенит, словно перестало катиться по безоблачному небу, зависнув над Бужанкой.
А может, Сереге Лунатику только чудилась эта непробудно-зловещая тишина, эта вымерлость? Он шагал посреди пыльной и пустой улицы с непокрытой головой, на которой по-молодому курчавилась рыжая шевелюра, с расстегнутым воротом выцветшей, некогда зеленой рубахи, заправленной в потертые, пузырящиеся на коленях серые штаны. Шагал неторопливо, чуть пошатываясь и заметно хромая.
Серега выпил почти графин водки, но хмельным не был. Чувствовал только тупую тяжесть в голове, сосущую пустоту в груди и желание куда-то идти, что-то делать, лишь бы не думать о том, что сейчас возле клуба собралась вся Кохановка на похороны останков Христи и Иваньо.
Уронив голову и уставив взгляд на пыльную дорогу, Серега только изредка поднимал мерклые глаза, осматриваясь по сторонам. Вспомнилась ему вчерашняя встреча с мальчишками. Крикливой гурьбой, толкая друг друга, они гонялись за мячом. А когда увидели Серегу, проходившего мимо, вдруг застыли на месте, бесцеремонно устремив на него любопытно-жадные взгляды… Присмотревшись к глазам ребятишек, Серега прочел в них не только любопытство, но и враждебность, страх, недоумение. И такая тишина водворилась над сбившимися в кучу хлопчиками, будто мимо них проносили покойника. Сереге даже стало зябко, и он невольно ускорил шаг. Думал, что услышит сзади себя разнобой насмешливых детских голосов: «Лунатик! Лунатик!» Ему и хотелось услышать эту привычную кличку, за которую всю жизнь оскорблялся, но, видать, обидной кличкой мальчишки не могли утолить обуревавшие их чувства. Это Серега хорошо понял. Детские глаза и сопровождавшая его тишина сказали больше, чем услышал бы он, окажись незамеченным, на бабьих посиделках. И может, вчера впервые на всю глубину ощутил, какая пролегла пропасть между ним и родным селом.
Сейчас Серега проходил мимо подворья Тараса Пересунько. Через штакетник увидел, что недалеко от хаты, в тени ясеня, сидел на табуретке однорукий и одноногий Игнат и качал подвешенную к ветке люльку с внуком. Серега с напускной будничностью поздоровался:
— Добрый день, дядьку!
В ответ Игнат молча чуть кивнул головой, окатив Серегу холодно-мертвенным взглядом. В этом взгляде, в землистом, костлявом лице Игната и даже в напряженной и неестественной позе его обрубленного тела Серега прочитал что-то страшное для себя. И ускорил шаг. Взгляд Игната будто преследовал его — чудился за каждой калиткой, в каждом окне хат, мимо которых проходил.
«Что они смотрят на меня как на пса бешеного? — со свирепостью спрашивал у себя Серега и от беспомощности скрежетал зубами. — Куда же мне теперь? В лес, к волкам?»
Почувствовал острую жалость к себе и зависть ко всем людям, даже к тяжко искалеченному Игнату. Ведь только он, Серега, живет с черной тяжестью в сердце, только он потерял в себе что-то такое, без чего трудно ходить по белу свету, только у него одного мертвеет душа, потому что уже невмоготу ощущать себя таким, каким он стал для людей, для жены, для сына…
Но почему стал таким? Как случилось, что поторопился он с доносом на учителя, который раскрыл перед ним мир пусть небольших, но знаний, раздвинул его мышление до тех границ, когда он ощутил себя гражданином державы, человеком, предназначенным для каких-то свершений? Ну, пусть не сбылись его мечты. Но почему же не поверил в учителя Прошу, который дал крылья этим мечтам?.. Трудно ответить Сереге на такой вопрос. А может, и не трудно…
Когда-то в жизни его случилось страшное: он пришел к мысли, что людям нельзя верить. Случилось в те непонятные годы, когда в Кохановке начались аресты, и Серега вдруг узнал, что многие мужики оказались не просто мужиками-хлеборобами, а «врагами народа». Он, как секретарь сельсовета, даже сам писал характеристики в НКВД, ломая голову над тем, какими фактами подкрепить на казенной бумаге «вражескую» деятельность в селе и «преступное» прошлое уже арестованных Платона или Ивана, Якова или Кондрата…
Но учитель Прошу — первый его учитель!.. Мог же усомниться Серега, что не враг он, не запроданец?..
С этими опалявшими мозг и сердце мыслями Серега неожиданно для себя оказался на площади перед клубом. Опомнился, когда вдруг услышал, как в звенящей тишине траурно заплакала медь духового оркестра. Вскинулся, будто от толчка, и увидел замершую толпу — множество обнаженных мужских голов и темных платков, которыми были повязаны женщины и девушки. А перед толпой — два утопавших в цветах гроба над кузовом грузовика.
Одним взглядом охватил он все: и гробы, и духовой оркестр, и устремленные на него, Серегу, глаза людей. У всех чужие, отрешенные лица… Вон стоит Степан Григоренко рядом со своей желтоликой женой и скуластой дочуркой. Вон сумрачно смотрит на Серегу Павел Ярчук. А вон сын Павла — Андрей, вернувшийся с целины; он поддерживает под руку беззвучно плачущую мать, Тодоску.
Многие десятки глаз! Смотрят будто в самое сердце Сереги. И кажется, смотрят без ненависти, без презрения, а с грустью и болью, словно видят, как в его груди бьется маленькая, убогая, изломанная душа. Но почему же такая мерзкая слабость в ногах Сереги? Почему в голову и сердце ударила черная муть, а воздух, который он вдыхает, леденит кровь в жилах?
Сереге мучительно захотелось упасть на землю и по-волчьи завыть, забиться в воплях-рыданиях. Но вдруг встретился с глазами Федота, стоявшего близ грузовика.
«Зачем ты пришел?!» — с болью кричали ему знакомые глаза сына. И эти кричащие глаза будто развеяли мрак. Серега медленно повернулся и молча побрел с площади, ощущая, как вся родная Кохановка буравит ему, изгою, спину печально-укоряющими взглядами… Надо ускорить шаги… Быстрее за поворот улицы!.. Но протяжный плач оркестра сковывал ноги.
Серега направился домой. В его мозгу воцарилась холодная ясность: он уже знал, что это последний его путь; всем существом ощутил, что жизнь отринула от него. Впрочем, мысль о смерти обитала в нем давно. А сейчас стучала в виски с беспощадной требовательностью.
Но как? Как вступить в схватку с собственной жизнью и познать вечное таинство смерти?.. Самым страшным казалось Сереге вот это беспощадно-ясное понимание неотвратимости того, что должно с ним случиться. Нет мочи ощущать, что твое время остановилось, что ты уже мертвец и различие между трупом и тобой лишь в том, что тебе дано еще задыхаться в немых воплях от терзающих тебя мук… Но довольно страданий! Хватит лютой сердечной боли и истязающего душу стыда перед людьми!..
И Серега спешил домой, как никогда еще не спешил. Спешил, чтоб помочь обрушиться тому, что уже давно было готово обвалиться.
А воображение услужливо забегало вперед и равнодушно, с жестокой картинностью, от которой подступала тошнота, рисовало, как он разыщет сейчас бельевую веревку, выйдет в садок и накинет на шею петлю…
Вот знакомый двор и старая хата в тенистой глубине двора… Калитка сухо хлопнула, будто отсекла Серегу от мира, от всего прошлого. Этот неожиданный хлопок отозвался в груди остро-болезненным толчком, словно и в самом деле кто-то вонзил в нее горячий штык.
И тут же нестерпимая боль судорожно заворочалась в самом сердце. Серега, схватившись руками за грудь, упал на выбитую траву и закричал так, что куры, мирно бродившие по двору, с паническим кудахтаньем разлетелись в стороны. Чудовищный огонь продолжал рвать сердце, и Серега, захлебнувшись в крике, уже только скрежетал зубами, медленно поворачивая свое непослушное тело, словно надеясь улечься так, чтоб огонь пригас. И впрямь, когда лег на спину, боль присмирела и разлилась горячей волной по всей груди. Не смея больше пошевельнуться, Серега со смертельным ужасом прислушивался к тому, что в нем происходит, и округлившимися глазами смотрел вверх, где в ветвях молодого ясеня дробились лучи солнца. Боль постепенно угасала, словно через спину уходила в землю. И будто вместе с болью земля впитывала его самого… Он уже перестал чувствовать свое тело, перестал ощущать свое дыхание; только в голове — протяжный звон и сменившая ужас равнодушная мысль о том, что он уже умер. И было странно, что мысль эта живет в нем, мертвом, а глаза ясно видят шевелящиеся ветви ясеня и золотые блики солнца среди них. Но вот ветви замерли, будто окаменели, а блики превратились в неподвижные свечи. Исчез звон в голове. А затем погасли свечи и исчезло все…