Подъехав ко мне, Павел Платонович легко соскакивает с лошади, бросает повод на луку седла и радушно здоровается со мной. Мы с Павлом одногодки. И хотя вместе росли, он всегда в первые дни моего пребывания в Кохановке обращается ко мне на «вы», и я угадываю в этом подчеркнуто уважительном обращении скрытую иронию. Думается мне, что Павел как бы упрекает меня за далекость от сельской жизни, а мои вопросы, касающиеся земли и хозяйства, не принимает всерьез.
Павел всегда удивляется тому, что, живя в далекой Москве, я почти не позабыл родного языка и разговариваю с земляками «по-кохановски». Но в то же время недоумевает, почему бы мне и мои книги не писать по-украински, хотя знает, что я еще безусым юнцом стал солдатом и прослужил в армии, работая военным журналистом, до седых волос.
Мне приходится отвечать будто в шутку:
— В книгах ведь главное — голос сердца, душа народа и правда жизни… Пишу-то я о нашей Кохановке и о тебе, усатом дьяволе. И волей судьбы пишу на том языке, многие тайны которого удалось постичь уже зрелым, испытавшим горечь заблуждений умом.
Павел вроде и соглашается со мной. Даже как-то извинительно уточняет мои объяснения: «Приятно, конечно, когда о родной Кохановке читает многолюдье великой Руси». Но все-таки чувствую: не понять ему (да и многим другим моим землякам, к сожалению, не понять), что со школярским запасом слов, какой обрел я в детстве и юности, никому не дано всерьез стать писателем… Можно, конечно, заново окунуться в сказочное и певучее море родного языка, памятуя, что язык — самый ощутимый образ народного духа. Но тогда в короткий человеческий век не успеть рассказать людям о том, что велит совесть… И да будет известно всем, что задуманные, но не написанные книги — это «утопленные дети» писателя…
А может, все и не так? Может, хватит у меня сил, чтобы мысль и слово в философском и художественном значении зазвучали во мне по-украински?.. Все может быть, хотя, к сожалению, двух жизней никому не уготовлено судьбой.
…Стоим мы с Павлом Ярчуком над Бужанкой, со скрытой теплотой смотрим друг на друга и, взволнованные, не находим самых простых, нужных слов. А может, неловко старым солдатам выдавать волнение?.. Закуриваем, покашливаем и молчим.
Рыжая кобылица мягкими, бархатными губами теребит плечо Павла и косит на него крупный лиловый глаз.
— Закурить просит, что ли? — усмехаюсь я.
— Нет, она уже бросила и курить и пить, — отшучивается Павел и выдыхает в ноздри лошади облако табачного дыма.
Кобылица ошалело мотает головой, а я хлопаю ее по лоснящемуся крупу и говорю Павлу:
— На харчи, видно, не жалуется.
— Еще бы! — со скрытым довольством отвечает Павел. — Шестьдесят четвертый год не обидел ни мужиков, ни скотину. Постаралась землица.
— А почему же строительство забросили? — и киваю головой в сторону почерневших фундаментов.
— В этом году закончим. — Павел утвердительно машет рукой. — Вот только техник-строитель дезертировал.
— Куда?
— В колхоз к своему отцу, к Арсению Хворостянко.
— Не понимаю. При чем тут инструктор обкома Арсений Хворостянко и колхоз?
— О, вижу, вы не в курсе дела! — весело засмеялся Павел.
— Рассказывай! — тороплю я его. — Только не «выкай» мне, а то и я начну величать тебя во всех числах.
— Ну хорошо. — В глазах Павла мелькает веселая искорка. — Арсений Хворостянко, когда объединили сельский и промышленный обкомы партии, перебрался было в Будомир. Избрали его там секретарем райкома.
— А Степан Григоренко?
— Степан Прокопович секретарствует у нас, в Ворон-цовке. Выделились мы из Будомирского района.
— Значит, на пенсию не ушел?
— Нет. Пока работает. А Хворостянко, когда стал секретарем в Будомире, начал наводить свои порядки в районе. Первым делом взялся обновлять председателей колхозов. И случилась такая петрушка: в Яровеньках, где самый крупный колхоз в районе, люди заартачились, не захотели снимать своего председателя. А Хворостянко настаивал. Тогда один шальной дедок предложил избрать головой колхоза его самого — Хворостянко. Все и проголосовали.
— Разве так можно? — удивился я.
— Можно, — с ехидцей засмеялся Павел. — Вот возьмем и тебя выберем вместо меня.
— Я вам нахозяйничаю.
— Хворостянко тоже завопил. А в обкоме сказали: раз колхозники доверили — руководи… Да смотри — с тебя спросим строже. И руководит… Из кожи лезет, чтобы в маяки выбиться да прогреметь на всю область. Вот мне и приказали отпустить к нему техника-строителя.
— А Маринка Черных разве не закончила техникум?
. — Закончила, — ответил Павел, и на его лицо легла тень досады. — Удрала с моим Андреем в Киевскую область. Работают там в совхозе и заочно учатся в институте.
— Поженились, конечно? — спросил я и смутился от нелепости своего вопроса.
— Расписались. — Павел погасил в глазах усмешку. — Настя и Тодоска поехали звать их в Кохановку.
— Что еще нового?
— Много нового! — Павел заговорил взволнованно: — Кажется, всерьез взялись за село. Повеяло теплым ветром…
Долго еще стояли мы на берегу разлившейся Бужанки, вдыхали свежесть полей и говорили, говорили. Потом пошли по вязкой улице к старым левадам. Когда идешь селом после долгой разлуки с ним, каждая хата напоминает какое-либо событие, чью-то необыкновенную судьбу: память воскрешает годы детства, хоть и трудные, но удивительно яркие, наполненные песнями, росным серебром на холодных травах, птичьим щебетом и недозрелыми ягодами в садках. И кажется, что ни у кого другого, кроме тебя, такого детства не было, и чудится, что нет на Земле-планете лучше места, чем родная Кохановка.
ЧЕЛОВЕК НЕ СДАЕТСЯ
1
Вагон мягко вздрагивал на стыках рельсов и дробно пристукивал колесами. За окном стелилось зеленое с сизыми проседями тумана поле. Затем поплыли отцветшие сады, среди которых белели под соломенными замшелыми крышами мазанки. Под самым окном замигал крынками и горшками на кольях хворостяной с крутобедрым изгибом плетень, где-то внизу тускло блеснула взлохмаченная ветром заводь с раскоряченными ветвями затонувших верб.
Петр Маринин был в купе один. Час назад он проснулся, и первая мысль, пришедшая в голову, заставила его радостно засмеяться. Ведь не надо, как было два года подряд, суматошно вскакивать с постели, торопливо одеваться, чтобы успеть через три-четыре минуты после подъема встать в строй. Можно лежать сколько душе угодно, не боясь грозного окрика старшины или замечания дежурного по роте. И тем не менее Петр вскочил с постели быстро, как по тревоге, оделся, умылся и только позволил себе не делать физзарядку, хотя отдохнувшие за ночь мышцы сладко ныли, требуя разминки.
И вот он, накинув на плечи плащ, сидит у открытого окна, наблюдая, как там, за вагоном, разгорается утро, как по земле рассыпается под первым лучом солнца росное серебро.
Не верилось, что это он едет в поезде — вчерашний курсант военно-политического училища, что это на его гимнастерке, если поднять руку и потрогать петлицы, холодят пальцы два квадратика, а на рукаве горит красная звезда с золотыми серпом и молотом… Да, теперь он уже не рядовой, а политработник, младший политрук. И не будет больше для него казармы, строгого старшины, не будет привычных и так надоевших команд: «Подъем», «Строиться», «Шагом марш», и многого другого не будет, без чего немыслима курсантская жизнь и вполне мыслима жизнь младшего политрука, самостоятельного человека, назначенного на солидную для двадцатидвухлетнего парня должность секретаря газеты мотострелковой дивизии.