Над Березиной воцарилась тишина. Не ухали больше взрывы мин, не строчили пулеметы. А Петр Маринин все плыл к берегу, оставляя за собой кровавый след.
Где-то из глубины души, из тайников человеческого организма поднялись последние силы. Петр плыл. Словно в бреду почувствовал он, как его подхватили чьи-то руки.
— Знамя, — прошептал он, — У меня на груди знамя…
29
Наступил тринадцатый день войны.
В глубине леса, у зеленых шалашей, где размещался политотдел дивизии, собирались люди. Все переговаривались между собой и нетерпеливо посматривали в сторону грузовика, в кузове которого ожесточенно трещала пишущая машинка.
А над лесом, над примыкавшим к лесу полем с дозревающей пшеницей, над недалекой Березиной, зажатой с двух сторон буйной зеленью, стояла непривычная тишина. Еще не появлялись фашистские бомбардировщики, не неслись из-за реки вражеские снаряды.
Из шалаша показалась могучая фигура старшего батальонного комиссара Маслюкова. Он подошел к грузовику и у «машинистки Маши», как шутливо называли рыжеусого политотдельского писаря, взял страницы бумаги с уже знакомым ему свеженапечатанным текстом. Затем повернулся к столпившимся командирам и политработникам, окинул всех внимательным, оценивающим взглядом. Знакомые лица. И в то же время Маслюков видел перед собой совсем других людей, чем те, которых он знал тринадцать дней назад.
Остановил взгляд на младшем политруке Полищуке, своем помощнике по комсомолу. Это он вместе с комиссаром одного из мотострелковых полков организовал под огнем переправу двух батальонов через Березину. Что же изменилось в нем? Тот же острый, нетерпеливый взгляд, та же улыбка — то добрая, то едковатая, та же складка меж бровей. И все-таки это был другой Полищук, с горечью и решимостью в коричневых глазах, с сознанием своей ответственности за все, что происходит вокруг.
Но вокруг уже не та гнетущая атмосфера растерянности и подавленности, какая была в самые первые дни войны. Враг остановлен, хотя неизвестно — надолго ли. Полки дивизии сумели, хотя и потеряв часть техники и личного состава, вырваться из клещей фашистских танковых колонн и уйти за Березину. Сейчас они закопались в землю и держат прочную оборону вдоль восточного берега.
Маслюков увидел, как через просеку переходил строй людей. Это спешил на позиции отряд, который сегодня ночью переправился через Березину из вражеского тыла. Люди усталые, но радостные, оживленные. Да, оправился народ от первого удара… Подошел полковник Рябов. Потемневшее лицо с ввалившимися, воспаленными глазами, жесткие складки у рта, усталый, озабоченный взгляд… Командиры подтянулись, отдали честь…
— Начнем? — обратился Маслюков к командиру дивизии.
Рябов молча кивнул.
— Товарищи! — голос Маслюкова зазвучал взволнованно, с нотками торжественности. — Получен приказ Военного совета фронта. Это приказ Родины, приказ партии, и каждое слово его, каждую букву мы обязаны донести до сознания, до сердца бойцов и командиров. Наш святой долг — выполнить приказ любой, даже самой дорогой ценой — ценой жизни.
Маслюков начал читать.
С волнением слушали собравшиеся суровые слова правды. В приказе говорилось, что части пашей армии, располагавшиеся в западных областях Белоруссии, приняли на себя мощный внезапный удар фашистских танковых колонн, что советские воины проявили беспримерные образцы мужества, героизма, самоотверженности. И хотя наряду с этим были случаи растерянности и паники, они пресекались самыми решительными мерами военного времени. В целом, говорилось в приказе, бойцы, командиры и политработники в схватках со злобным, численно превосходящим врагом продемонстрировали горячую любовь к Советской Родине, безграничную преданность Коммунистической партии и Советскому правительству. В числе соединений, сохранивших боеспособность, упоминалась и дивизия полковника Рябова.
В подтверждение этих слов старший батальонный комиссар Маслюков рассказал собравшимся и о том, что сегодня ночью работник политотдела дивизии младший политрук Маринин вывел из вражеского тыла крупный отряд бойцов и вынес с собой знамя танковой бригады, прославившейся в боях с фашистами близ границы.
И сейчас, когда враг рвался через Березину, где на основных участках его встретил сплошной фронт советских войск, Военный совет призывал:
«Не щадить крови и самой жизни во имя победы над врагом. Советская Родина в смертельной опасности!..»
30
Пять месяцев идет война.
Долгими днями лежала Люба на больничной койке — замкнувшаяся в себе. Иногда тишину палаты пробуждала песня, робкая, как первый ручеек весны, грустная. Это пела Люба. По вибрирующим ноткам ее мягкого голоса, по скорби, гнездившейся в уголках губ, медсестра Наташа догадывалась, что мысли, одна не радостней другой, бередят душу подруги. Но больше Люба молчала, и Наташа не знала, как развлечь ее, чем утешить.
Медсестра Наташа — худенькая, остроплечая девушка с маленькими юркими глазками на веснушчатом курносом лице. Такой запомнила ее Люба Яковлева, когда они вместе всего лишь один день работали в госпитале. Знала еще, что Наташа бойка на язык и неутомима в споре.
И вот эта Наташа стала для ослепшей Любы самым близким человеком. Она привезла Любу с фронта в Москву — в клинику знаменитого профессора-окулиста. И уже сколько месяцев они неразлучны! Любе казалось, что рядом с ней — совсем другая Наташа. Не верилось, что у той языкатой и вездесущей Наташи может быть такой голос, полный искренней душевной доброты и ласки.
Сегодня день какой-то особенный. Люба чего-то ждала. На душе было тревожно и тоскливо.
— О чем ты все думаешь, Любашенька? — спросила Наташа, откладывая в сторону клубок шерстяных ниток и недовязанную варежку. — Почему не хочешь поговорить со мной? Или пой лучше. А то прямо плакать хочется…
О многом думала Люба. Часто до мельчайших деталей вспоминала те ужасные минуты, когда горел госпиталь, когда она выхватывала из тлеющих постелей тяжелораненых, беспомощных людей… Если бы раньше покинул ее тогда страх и она не убежала в окоп! Может быть, и горящий потолок рухнул бы лишь после того, как она успела вынести последнего раненого…
Где-то в потайном уголке души Любы теплилась надежда, что профессор вернет ей зрение. С этой надеждой легче было жить. Вот только Наташа… Милая Наташенька! Она все время старается утешить Любу… Не надо!.. В утешениях подруги, в ее робком голосе сквозили жалость и неверие в то, на что так надеялась Люба…
В палату часто заходил ассистент профессора. Люба угадывала его по шаркающим шагам, резкому запаху тройного одеколона, по нарочито уверенному голосу.
— Только не хандрить! — говорил ассистент. — Профессор соорудит вам такие глаза, что ни один парень не устоит…
Ох, зачем ее утешают? Ведь от этого еще труднее. К тому же Люба и не собиралась хандрить. Обида на судьбу, на нелепый случай еще не означала, что упали ее душевные силы. В коридоре раздались шаркающие шаги, потом в палате запахло тройным одеколоном.
— Как чувствует себя больная? — спросил ассистент. В его голосе Люба уловила что-то такое, что заставило насторожиться.
— Будете снимать повязку? — дрогнувшим голосом отозвалась Люба.
— Повязку? — деланно удивился ассистент. — Прошу в кабинет. Сейчас посмотрим, в каком состоянии ваши глаза. Может, скоро и снимем.
Люба поняла, что наступило время, когда выяснится результат операции, когда решится ее судьба.
Наташа вела Любу по длинному коридору, и Люба чувствовала, как в мелкой дрожи бьется рука подруги. Когда вошли в кабинет профессора, Наташа заметила, что две санитарки, проверявшие, как закрываются темные шторы на окнах, вдруг замерли на месте.