Федор Пантелеевич закрыл блокнот, задумчиво потер подбородок и продолжил:
— Конечно, если б у нас раз и навсегда утвердились незыблемые законы, определяющие взаимоотношения государства и колхозов, все было бы гораздо проще. Но в нашей жизни еще столько сложностей, что многое нам не удается предусмотреть, и часто приходится принимать особые решения, исходя из создавшейся обстановки. Вот и теперь, в силу чрезвычайных обстоятельств, принято решение закупить в колхозах максимальное количество зерна, чтобы недород не сказался пагубно на всей экономике страны.
— И вот в этой нелегкой обстановке, — Федор Пантелеевич положил руку на плечо Степана Григоренко и обвел требовательным взглядом сосредоточенные лица членов бюро, — главная задача партийной организации района состоит в том, чтобы объяснить колхозникам, почему мы вынуждены пойти на такие крайние меры. Прав товарищ Ярчук: мы так дохозяйничались, что колхозники перестают нам верить. Не гарантирует им колхоз твердого заработка. От этой болезни надо избавляться — и чем раньше, тем лучше. Но в этом году создались особые условия, и если честно, искренне объяснить людям, что речь идет об очень серьезном — о могуществе нашего государства, о гарантиях нашей мирной жизни, они не станут особенно роптать на жидкий заработок. Будем надеяться, что шестьдесят третий год — последний год, когда нам приходится обращаться к столь крутым мерам.
— Теперь два слова по поводу выступления члена бюро товарища Дезеры. — Секретарь обкома кинул спокойный взгляд на притихшего Дезеру. — Меня оно удивило и огорчило… Было время, когда вот так, с налета, навешивали людям ярлыки и этим решали их судьбу. Не вернутся те времена, товарищ Дезера! Мне как секретарю обкома партии было очень интересно выслушать честную, проникнутую заботой и болью о судьбе села речь коммуниста Ярчука. Я во многом с ним солидарен! И даже когда говорил, что селянские дети бегут в города не только от земли, но и в науку, я не хотел этим оспорить безусловный факт большого отсева молодежи из села. Правда есть правда, и недостойно коммуниста закрывать на нее глаза!
Федору Пантелеевичу надо было хоть к концу рабочего дня попасть в обком, поэтому он спешил. Вел машину на большой скорости, зорко следя за дорогой. И в то же время, по давно укоренившейся привычке, косил глаза на поля, прилегавшие к шоссе. Наметанный глаз замечал, что свекловичные междурядья не пестрят сорняками, но и сама свекла не идет в рост — гложет ее засуха; видел молочно-розовое цветение гречихи, заградительными полосами росшей между дорогой и полями; на жнивье высились кучи еще не свезенной в скирды соломы.
Шелестел под колесами машины асфальт, в вековой задумчивости стояли по обочинам раскидистые липы. Федор Пантелеевич все еще размышлял над тем, что услышал на заседании парткома в Будомире. Как щедра жизнь на сложности!
Много еще надо приложить сил и ума, чтобы укрепить нарушившееся содружество земли и человека, вернуть крестьянину, вооруженному богатой техникой, ощущение его владычества над землей, возродить в нем радость общения с природой. И если при этом колхозы во взаимоотношениях с государством почувствуют себя на равной ноге, страна будет завалена продовольствием, — в это Федор Пантелеевич верил, как верил в то, что не может остановиться бег времени.
Но вот как избавить партийный и государственный аппарат от бурбонов, подобных Дезере? Нарушение какой гармонии жизни породило такую низость души и ее сопротивление свежим ветрам? Как мирится с этим прозорливый дух человека?
А Степан Григоренко? Вспомнились встревоженные глаза Григоренко, когда Федор Пантелеевич попросил его поскорей оформить протокол бюро парткома и позаботиться, чтобы выступление Павла Ярчука было там записано потолковее. «Зачем?» — испуганно спрашивали глаза Степана Прокоповича.
Федор Пантелеевич пояснил:
— Надо будет послать в Центральный Комитет.
Не понял Григоренко секретаря обкома. Подавил вздох и с трудом проговорил:
— Хорошо. Будет сделано.
Может, действительно в жизни Григоренко наступил тот момент, когда исчерпана дерзновенность таланта руководителя? Помнится Федору Пантелеевичу, что инструктор обкома Хворостянко нечто подобное тоже говорил ему. Вполне возможно, что пора Григоренко уходить на пенсию. Надо подумать об этом без горячности, памятуя, что доводы разума должны опираться на знание обстоятельств и… любовь к человеку. Да, да! Любовь к человеку! И тут дело не только в самом Степане Григоренко, а и в тех человеках, к судьбам которых он, как секретарь парткома, причастен.
35
Второй день Маринка не кажет глаз на улицу. Прибегал к ней бригадир строительной бригады Савка Коза — притворилась больной. И в самом деле она чувствовала себя так, будто по сердцу телегой проехали. Проклинала Андрея за побитые стекла в окне; это считалось, по обычаям Кохановки, равным тому, что хату или ворота вымазали дегтем. Сгорала от стыда. Не могла укротить слез, закипавших на глазах от тяжкой обиды. Ждала, что Андрей подаст весточку или улучит момент, когда нет дома мамы, и придет с повинной. Но от Андрея ни слуху ни духу. Даже подружка Феня забыла дорогу в ее ославленную хату.
Правда, вчера, несмотря на поселившееся в доме горе, навестила Маринку и радость. Приходила учительница Докия Аврамовна — славная женушка Тараса Пересунько — и унесла с собой висевший в горнице портрет Маринкиного отца. Объяснила, что в школьной фотолаборатории его увеличат, а затем вывесят в клубе на почетном месте, рядом с портретами других кохановчан, сложивших головы на войне.
Маринка родилась после того, как ушел отец в партизаны. Один разочек держал он ее, крохотную, на руках, неожиданно заявившись зимней ночью. Так мать ей говорила. Но Маринке казалось, что она знала об отце все-все — тоже по рассказам матери. Кажется, и голос его знала, и смех, и улыбку. Часто видела, его в снах, разговаривала с ним, называла «татом» и просыпалась очень счастливой. Потом рассматривала его портрет и ласково твердила про себя: «Тато… татуся… таточко любый…»
Многое в доме сделано умелыми руками отца: стол, мисник, топчан, табуретки… Каждый гвоздь в стенке тоже вбит им… Чудно Маринке… Все в хате живет, все она видит, до всего притрагивается. А отца нет. И никогда не будет.
Сегодня утром, выйдя из своей светелки в большую горницу, где разбитое окно было завешено рядном, сразу же увидела пустое место на стене: там висел портрет. И вспомнила: вечером будут открывать в клубе «Портретную галерею героев, погибших в борьбе с фашистами». На душе у Маринки посветлело, и кажется, острее запахло в хате луговой травой и ромашкой, которыми был устлан пол.
Маринка решила идти на строительство. Сколько же можно сидеть дома из-за этой дурацкой истории? Да и с Андреем надо как-то объясниться… Но он еще попляшет перед ней, пока добьется прощения.
И Маринка заторопилась. Быстро умылась, заплела косу, надела плиссированную юбку и белую, в васильках, блузку. Затем, глядясь в зеркало, начала старательно повязывать на голове белую, из тонкого батиста косынку.
В это время вернулась из лавки мать. Она принесла большой лист стекла, опоясанный полотенцем, и лепешку замазки. Осторожно прислонив стекло к подоконнику, сварливо сказала Маринке:
— Приходи пораньше с работы да помоги окно застеклить.
— Очень надо! — холодно засмеялась Маринка. — Я заставлю стеклить того, кто разбил.
— Заставишь ее, коросту сладкую, — с ненавистью в голосе ответила Настя.