Выбрать главу

Было холодно. Часовой согревался, постукивая валенком о валенок, приплясывал на узкой патрульной тропе, передергивал плечами. Зажав под мышкой винтовку, он попеременно стягивал с рук трехпалые рукавицы и подолгу дышал на скрюченные пальцы, втайне мечтая о теплой караулке, где всегда можно выпить кружку кипятку.

Обрушившееся с крыши вихревое колючее облако накрыло красноармейца. Откашливаясь, отплевываясь и протирая запорошенные глаза, он чуть было не проглядел среди бесноватой пыли темную фигуру.

— Стой!

Возглас часового растворился в какофонии звуков. Человек, конечно, не расслышал окрика. Он упорно продвигался к избе.

— Стой! Кто идет?! — уже во всю мочь прокричал часовой и вскинул винтовку.

— Свои, Валюхин, свои!

Человек остановился, опустил перчатку. Открылось моложавое круглое лицо с темным пушком над верхней губой, крутыми скулами. Оно было докрасна нахлестано ветром. Густые брови поседели от набившейся в них снежной пудры.

Красноармеец узнал командира «голубой двадцатки» лейтенанта Ковязина и, утопив озябший подбородок в теплую и влажную от дыхания овчину, заговорил ворчливо:

— В этаком-то ветродуе, товарищ лейтенант, маму родную не признаешь. Ну, прямочки дохнуть невозможно. Рот раскроешь, а ветрище в зевало… насквозь лупит ветрище… Конешно, человек-то и не этакое вытерпеть способен, а тулуп… фю-ить! Не вытерпливает он… Снег навстревал в овчину-то, подтаял в ней и схватился ледком. Теперь не тулуп на мне, а вроде колокол медный. Под колоколом этим, язви его, я вроде как нагой прохлаждаюсь. Заколел вовсе.

— Да-а. Завидного мало. Но караульный начальник просил передать тебе, Валюхин, что смена будет на час раньше.

— Это хорошо, товарищ лейтенант! Надо бы… Ведь что выходит-то? Стою, значится, я…

— Не убеждай: вижу и сочувствую, — повернувшись к ветру спиной, Ковязин достал пачку «Беломора», надорвал ее с краю. — Грейся.

— Не положено на посту.

— Ну, ну, — Ковязин щелкнул зажигалкой, прикурил, коротким прыжком перемахнул через сугроб и очутился перед скособоченным крыльцом. Ветер раздувал и сеял искрами огонь папиросы. Сделав несколько быстрых затяжек, Ковязин раздавил окурок каблуком, привычно минуя расшатанные ступени, вскочил на лестничную площадку, содрогнувшуюся под его тяжестью, ударил по унтам раз, второй обшарпанным березовым голиком, и потянул на себя низкую, пристывшую к притолоке дверь.

В комнате, куда он попал прямо с улицы, было сумрачно и тепло. Тут же, у порога, кто-то дружески толкнул его в бок. Кто-то шепнул смешливо: «Разоболокайтесь. Будьте как дома». Кто-то простуженно засипел: «Проходи, не торчи перед глазами». Ковязин стянул шлемофон, взбил ладонью свалявшиеся волосы и, стараясь ступать неслышно, двинулся между рядами скамеек и стульев в глубь помещения. Половицы, словно болотина, со стоном задышали у него под ногами, заглушая и без того слабый голос лейтенанта Бондаренко, который что-то рассказывал собравшимся. Ковязин приткнулся на ближайшей скамье, основательно потеснив при этом сидевших на ней летчиков и раздернув до пояса «молнию», спросил у соседа справа:

— Совещаетесь давно?

— Ага.

— Гоша? Ну и ну… А многие выступали?

— Угу.

— Ты — словами.

— Ага.

— Не бомбардировщиком тебе, Гоша, командовать, а диктором на радио работать: лишнего слова в эфир не выдашь. Ты хоть бы о ребятах подумал: не ровен час, весь экипаж в молчальников превратишь. «Ага, угу». Речевой дефект у тебя, что ли?

Гоша звучно засопел и попытался отодвинуться подальше от навязчивого собеседника. На скамье было тесно, и никого не прельщала перспектива остаться без места. Гошу прижали к Ковязину еще плотнее.

— Сиди уж и молчи уж, — сказал Ковязин. — Не стану тебя беспокоить, не стану, — и обернулся к соседу слева: — Сбоев?

— Я, Аркаша.

— Объясни, пожалуйста, что здесь и кто здесь? Из Гоши слова не вытянешь.

— Он такой, — охотно согласился Сбоев. — Рассказывал комиссар, что и переписку с родственниками Гоша ведет по своей системе, отправляет даже домой пустые конверты. Ему, видите ли, мама на всю войну их заготовила. Приходит конверт — жив сынок! Здесь, Аркаша, проводится детальный анализ прошлых операций.

— Ну?

— Помолчите, стратеги, — зловеще донеслось сзади.

В сгустившихся сумерках лица окружающих проступали светлыми овалами, на которых обозначивались лишь темные пятна глаз да тоже темные нити бровей и губ. Отчетливо виден был командир полка. Сидел он за столом напротив окна и, подперев кулаком лобастую, с глубокими залысинами голову, слушал выступления. Бессонные ночи отчеканили фиолетовые полукружья под его воспаленными глазами, разбросали по худощавому смуглому лицу четкие мелкие морщины. По внешнему виду трудно было судить, как оценивает командир высказывания: слушал он всех без исключения внимательно, не перебивая. Правда, густые и клочковатые брови его временами изламывались вдруг буквой «z», и все понимали, что «данному трибуну» пора либо говорить без словесных вывертов, либо закругляться. «Полковой говориметр» — так окрестили летчики командирскую привычку — действовал всегда безотказно: самые ярые краснобаи, руководствуясь показаниями этого чуткого прибора, на совещаниях и оперативках приучились излагать соображения коротко и, по возможности, толково.