Шагая по скользкой бровке, Аркадий думал об этом и о том, помнят ли Николай с Михаилом, за кого выдавать себя на допросе. Скосясь на голубоглазого ефрейтора, он проговорил:
— Не поймешь вас, немцев. То из брестской тюрьмы выпускаете, то хватаете и лупите за милую душу. Не поймешь.
— Мольшать! Один слово есть капут!
Но Аркадий уже сказал товарищам то, что хотел.
За кюветом, на вогнутой бровке отполированного санными полозьями ухабистого своротка с шоссе, увяз в снегу телеграфный столб с мохнатыми от инея спутанными завитками оборванных проводов на макушке. Приколоченная к нему фанерная стрела-указатель с аккуратной надписью по-русски и по-немецки «Новоселье» была нацелена в медностволую грудь соснового бора. Казалось, однажды она уже проделала через него брешь, оставив после своего полета на темно-зеленом теле рубчатый шрам проселочной дороги.
Лес обрывался резко, и на равнине открывалось село. Редкие с окраин дома к центру теснились густо, черно, окружая нарядное одноэтажное здание, облицованное буковой плашкой. Его арочные окна с приоткрытыми фрамугами, отражая солнце, пылали пятью кострами. На площади, перед зданием толкался народ, и в морозном воздухе клубился белесый пар от дыхания. У плетня, захлестнутые людским половодьем, испуганно всхрапывали лошади, вскидывая заиндевелые морды. Звенели кольца коновязей. Слышался скрип оглобель и саней. Пахло махоркой, сбруей, конским потом и свежим навозом. Бабы в бессчетных одежках и платках, укутанные сопливые ребятишки с причитаниями и плачем вились возле угрюмых бородачей, часто попыхивающих цигарками. При виде конвоя и понуро бредущих избитых парней площадь смолкла. Народ расступился, открыв белую дорогу к дверям, над которыми лениво и надменно плескался багровый с черной свастикой в белом круге флаг.
Холодный громкий коридор усиливал дробный разнобой шагов от порога и до пустой приемной. Дежурный за канцелярским бюро выслушал ефрейтора и кивнул на двойную дверь:
— Битте.
В просторной светлой комнате, у свободного от бумаг письменного стола под зеленым сукном, — приятного стола, по размерам и по веселому цвету зелени схожего с весенней лужайкой, стояли, комкая в руках шапки, Митрошкин и Дюков. За столом, в кресле, сидел жандармский офицер и, сдвинув на лоб очки в золотой оправе, думал о чем-то, устало прикрыв глаза ладонью.
Ко всему готовили себя Аркадий, Николай и Михаил, ко всему, кроме встречи с полицейскими. Бурю самых разнообразных горьких мыслей и обманутых надежд породила в них эта нечаянная встреча. Она отразилась на лицах, выбелив их, и в мускулах, что мгновенно сжались в упругие жгуты и тотчас расслабли, и во взглядах, полыхнув огнем и угаснув.
Но полицейские даже не обернулись к вошедшим.
— Будем проверить, — сказал офицер, отнимая от глаз руку. — Это есть ошень плехо, ошень.
Опустив очки на выпуклый с горбинкой нос, он равнодушно оглядел каменно застывший у порога конвой и сбившихся кучкой задержанных: их обросшие лица, одежду, порванную в драке, скоробленные сапоги, вокруг которых растекались, темные лужицы воды.
Митрошкину было явно не по себе. Шея то напрягалась, багровея, то, зайдясь в немом клекоте, опадала; грудь то вздувалась, как кузнечный мех, взлетая вверх короткими толчками, то враз оседала, со свистом выбрасывая воздух. И вот, казалось, из самой глубины нескладного источенного болезнью тела вырвались трескучие очереди кашля. Шаря по карманам платок, Митрошкин отвернулся, и покрасневшие от натуги слезящиеся глаза уперлись в Аркадия, уперлись и расширились, мерцая зрачками. «Нет! Нет!» — кричали глаза.
Драпировка на проеме двери в смежную комнату вспузырилась, заколыхалась. Раздвинув головой тяжелые коричневые портьеры, в кабинет шагнул рослый гестаповец. Очевидно, появлялся он так всегда, отработав заранее каждый шаг и жест, поддетые на плечи портьеры, провиснув за его спиной, заскользили спереди назад, являя взору вначале зеркально начищенные сапоги, затем бриджи с прямыми складками-стрелками и далее черный френч, перехваченный в поясе ремнем, портупею, железный крест на клапане нагрудного кармана.