…Горсть земли. Должно быть, еще в устных преданиях древнейших времен стала она символом больших человеческих чувств. Прошли тысячелетия, а символ не померк. Не перечесть былин и сказок, поэм и стихов, посвященных этой святыне. И никто ныне не будет даже сомневаться в том, что взятая с дорогой могилы заветная горсть земли передает любовь и тепло неугасаемого сердца, что взятая на родной улице города или села заветная горсть земли приносит в бою силу.
Под колючими ограждениями концентрационного лагеря была тоже своя — российская земля. Эту горсть земли российской при свете чужих прожекторов стерегли чужие солдаты.
Темными ночами, когда лагерь погружался в сон, «рабочие группы» выходили на рытье подкопа, выходили парами: один взрыхлял железным скребком землю, проделывая под проволокой широкое и ровное, без крутизны, углубление, по горсти складывал землю в котелок и передавал напарнику. Тот уносил ее в барак и тоже по горсти рассыпал под нарами. Сорок горстей — котелок. Два котелка — смена. Они даже свыклись с этой работой, ухитрялись спать до поры, пока не коснется плеча осторожная рука сменщика, пока не проникнет в сознание шепот: «Братишка, на вахту!»
В понедельник должен был совершиться побег, но судьба распорядилась по-своему. Воскресным утром, после занятий «по арифметике», помощник начальника лагеря Пактус, худой длиннорукий немец из Шлезвига, сказал, подслеповато щурясь, что в связи с побегом, имевшим место в декабре, часть военнопленных переводится в другие концентрационные лагеря, что отправка назначена господином комендантом на полдень, что он, Пактус, имеет поручение господина коменданта зачитать списки и просит приготовиться к отъезду всех, кто будет сейчас назван. Прошений и протестов администрация лагеря не принимает.
Аркадий и Михаил смотрели на Николая сквозь пелену, застилавшую глаза. Как ни крепились они, а не могли преодолеть ее. Седой, а раньше они этого не замечали, морщинистый (тоже не замечали) и враз безнадежно постаревший, стоял Николай среди тех, кто оставался в Пинском лагере. И надо было что-то сказать другу на прощание. Надо было сказать — пока предоставлялась такая возможность.
Аркадий взглядом настойчиво отыскивал глаза штурмана. А тот их прятал, боялся поднять на товарищей во избежание слез.
— Коля!
Ближайший автоматчик вскинул голову, оглядел притихшие ряды.
— Коля!
Человек, которому доведется увидеть такой взгляд, запомнит его навечно. Николай посмотрел на друзей.
— Ну, Колька!.. Как там!.. В общем, не забывай, что говорил Алеша Сбоев, помни…
— Аудентес фортуна юват, — прошелестел Николай одними губами, пытаясь улыбнуться, и на виду у автоматчика махнул рукой. — Эх, Аркаша… Миха-а…
…И бегут в зарешеченном вагонном окне прозрачные весенние перелески под голубым небом, проплывают, степенно разворачиваясь, будто устали они лежать под снегом и желают чуточку поразмяться, темные, набухшие влагой невспаханные поля. И ветер с воли гуляет по вагону, ворошит седые волосы молодых парней, гладит по запавшим щекам.
— Вишь, как оно получается, — сочувственно взглянул на молчаливого Аркадия бородатый и худой, как мощи, сосед. Помедлил немного, вздохнул. — Ядреный был дружок-то ваш… И этот, который братишка… Тот, что про море говорил нам, про германскую эль-сто сорок. Он тоже, по всему, ядреный парень. Не пропадут…
…Лагеря, лагеря, лагеря, лагеря… Псковский, Двинский, Режицкий…
Остановка. Концлагерь.
«Пленных не принимаем!»
И опять переругиваются колеса.
Остановка. Концлагерь.
«Не надо! Везите дальше!»
И гудок паровоза. И торопится, бежит весна в солнце и зелени по ту сторону зарешеченного вагонного люка. И пахнет свободой теплый ветер с воли.
Лужский лагерь, куда они попали в конце марта 1942 года, мало чем отличался от Псковского. Та же колючка, те же сторожевые вышки по углам и в центре, те же бараки. И разговорный ассортимент у охранников тот же — кулак, дубинка, сапог. Правда, к счастью, без «арифметики». Первые дни, обживаясь на новом месте, Аркадий и Михаил вели себя сдержанно. Это и определило их дальнейшую судьбу. Уверовав в благонадежность молчаливых парней, комендант «распределил» их в лагерь лесорубов, что находился близ шоссе на Псков, километрах в шести-семи от Луги. Режим у лесорубов был помягче. В этом лагере Аркадий и сошелся с Николаем Смирновым, бывшим танкистом, рослым, чуть грубоватым сибиряком. Человек большой физической силы, нелюдимый и на редкость уравновешенный, Смирнов внушал всем уважение к себе, а немцы его, пожалуй, даже побаивались. Аркадий сблизился с ним не сразу. Сначала старался почаще встречаться с ним в лесосеке, выискивал работу где-нибудь поблизости, чтобы при случае можно было перекинуться со Смирновым фразой, другой. Оба вскоре привыкли к такому соседству. Их первые разговоры носили самый безобидный характер и сводились обычно к житейским делам: жидкой брюквенной похлебке, одежде. Аркадий подметил, что всегда во время таких бесед возле оказывался Горбачев, денщик начальника участка. Сухонький, большеголовый, он тушканчиком замирал в тени кустов или за стволами и ловил каждое слово. В лагере все знали, что по наущению фельдфебеля Отто Горбачев занимается слежкой и наушничает. И, надо сказать, проделывал он это мастерски. Даже сама природа позаботилась о том, чтобы показать истинное призвание Горбачева: подбородок, губы и кончик носа клином выступали вперед и придавали денщиковской физиономии форму острой собачьей морды, а крупные уши, торчком прилепленные к треугольному черепу со скошенным лбом, как нельзя кстати дополняли это сходство.