…Они вовсе не такие, как изображают их на карикатурах. Низенький чернявый немчик в ушастой пилотке, плаксиво морщась, посасывал разбитую нижнюю губу и сплевывал на снег розоватую слюну. Он все это проделывал так же, как и Михаил. И глаза у обоих заплыли, будто кровоподтеки возникли по одной мерке. И Николаевой телогрейки оборванный рукав болтался на нитках, точь-в-точь как рукав шинели у носатого высокого ефрейтора, с голубыми глазами и таким же, как у Николая, великолепным синяком на лбу. Какие они — немцы? Вроде обычные люди. Разгоряченные дракой, дышали они прерывисто и тяжело, и все шестеро исподлобья смотрели на схваченных ими троих совершенно так же, как Аркадий, Николай и Михаил изучали взглядами этих шестерых — своих врагов.
— Партизанен? — хрипло спросил голубоглазый ефрейтор, прикладывая к синяку комок снега. — Партизанен! У-у-у-у…
Не меняясь в лице, он шагнул к Николаю и наотмашь ударил его в подбородок. Николай сверкнул глазами, но не отступил, не отшатнулся. Тогда ефрейтор спокойно отвел руку опять, ухмыльнулся и молча ударил Николая еще и еще. Аркадий вступился за штурмана. Ефрейтор что-то сказал солдатам. Аркадия, Николая, а заодно и Михаила вновь повалили наземь, стали бить прикладами, пинать тяжелыми твердыми сапогами. Потом, закурив сигареты, шестеро наблюдали с любопытством, как трое, помогая друг другу, поднимались на непослушные ноги.
Вот когда понял Аркадий, что фронтовые пути меряются не километрами и верстами, не милями и лье. Разве заключить в тесные рамки какой-либо системы мер душевное состояние? Оно значимей любых земных расстояний. Разве думаешь о расстоянии, когда впереди, по бокам и сзади — конвой. Автоматы на изготовку — попробуй отклонись в сторону. И ноги заплетаются: шаг — мука. А рядом — уверенный, гулкий постук чужих сапог по смерзшемуся гудрону дороги. Русской, нашей дороги! Иногда мимо, будоража дремотный лес веселыми голосами, проносились в крытых брезентом грузовиках краснощекие солдаты. Они пели. Пели! И запах чужого бензина, и песни на чужом языке были для троих горше и мучительней всех перенесенных и предстоящих в дальнейшем невзгод.
Шагая по скользкой бровке, Аркадий думал об этом и о том, помнят ли Николай с Михаилом, за кого выдавать себя на допросе. Скосясь на голубоглазого ефрейтора, он проговорил:
— Не поймешь вас, немцев. То из брестской тюрьмы выпускаете, то хватаете и лупите за милую душу. Не поймешь.
— Молшать! Один слово есть капут!
Но Аркадий уже сказал товарищам то, что хотел.
За кюветом, на вогнутой бровке отполированного санными полозьями ухабистого поворота с шоссе, увяз в снегу телеграфный столб с мохнатыми от инея спутанными завитками оборванных проводов на макушке. Приколоченная к нему фанерная стрела-указатель с аккуратной надписью по-русски и по-немецки «Новоселье» была нацелена в медностволую грудь соснового бора. Казалось, однажды она уже проделала через него брешь, оставив после своего полета на темно-зеленом теле рубчатый шрам проселочной дороги.
Лес оборвался резко, и на равнине открылось село. Редкие с окраин дома к центру теснились густо, черно, окружая нарядное одноэтажное здание, облицованное буковой плашкой. Его арочные окна с приоткрытыми фрамугами, отражая солнце, пылали пятью кострами. На площади, перед зданием толкался народ, и в морозном воздухе клубился белесый пар от дыхания. У плетня, захлестнутые людским половодьем, испуганно всхрапывали лошади, вскидывая заиндевелые морды. Звенели кольца коновязей. Слышался скрип оглобель и саней. Пахло махоркой, сбруей, конским потом и свежим навозом. Бабы в бессчетных одежках и платках, укутанные сопливые ребятишки с причитаниями и плачем вились возле угрюмых бородачей, часто попыхивающих цигарками. При виде конвоя и понуро бредущих избитых парней площадь смолкла. Народ расступился, открыв белую дорогу к дверям, над которыми лениво и надменно плескался багровый с черной свастикой в белом круге флаг.
Холодный громкий коридор усиливал дробный разнобой шагов от порога и до пустой приемной. Дежурный за канцелярским бюро выслушал ефрейтора и кивнул на двойную дверь:
— Битте.
В просторной светлой комнате, у свободного от бумаг письменного стола под зеленым сукном — приятного стола, по размерам и по веселому цвету зелени схожего с весенней лужайкой, стояли, комкая в руках шапки, Митрошкин и Дюков. За столом, в кресле, сидел жандармский офицер и, сдвинув на лоб очки в золотой оправе, думал о чем-то, устало прикрыв глаза ладонью.