Выбрать главу

Из движений всей его фигуры я запомнил два порядка движений. Во-первых, движение нетерпения. Внешне, в повседневной своей жизни (политической, конечно, — его семейной, бытовой жизни я совсем не знаю), Ильич был очень нетерпелив. Его жесты всегда были быстры, отчетливы, устремлены к определенной цели, но никогда не суетливы. (Похожий на него артист в «Октябре» Эйзенштейна местами суетится). У Ильича жесты были короткие, отрывистые, целесообразные. Казалось, что он постоянно хочет сделать все поскорей, но ладно.

В моменты, когда мысль совершенно охватывала его и когда он хотел своею мыслью охватить аудиторию, лицо его сильно менялось, особенно глаза. Они уходили куда-то вглубь и вместе с тем в них проявлялось что-то настойчивое, почти гипнотизирующее, сверкающее. Я часто внимательно наблюдал этот взгляд Ильича-оратора. Он чрезвычайно сильно действовал на аудиторию, действительно околдовывал ее, как бы привинчивал к смыслу речи. Но я убедился, всматриваясь, что это не есть тот проницательный взгляд, которым искусный оратор ловит выражение лиц своей аудитории, чтобы всегда отдавать себе точный отчет, захвачена она или нет, и как она реагирует; и это нисколько не искусственно гипнотизирующий взгляд, ни в малой мере не какое-то факирство над публикой. Этот взгляд получался у Владимира Ильича невольно: просто работа его мысли становилась до такой степени кипучей и интенсивной, что она, вероятно, и видна была большой аудитории. Мысль текла могучей рекой, взор был как бы обращен внутрь, на эти рождающиеся мысли. Но так как рождение мыслей сопровождалось здесь огромным усилием воли, то этот обращенный внутрь взор не приобретал характера задумчивости или некоторой рассеянности, а, наоборот, наливался напряженной волей. Так зарождалось не только в глазах, но и во всем лице Ильича, то стальное, кованое, что было внешностью его ораторского дара. И при этом Владимир Ильич все время ходил по эстраде совершенно монотонными шагами. Два шага вперед, к краю трибуны, несколько слов, и механически два шага назад, опять остановка, несколько слов, и абсолютно такие же два шага вперед. При этом чрезвычайно сдержанная жестикуляция.

Откуда такая монотонность движения? Оттого, что в то время все внимание сознания сосредоточено на слове, для состояния тела нет больше внимания. Вместе с тем, однако, нервы возбуждены, состояние организма напряженное и активное, не позволяющее оставаться неподвижным, поэтому такое предоставленное самому себе автоматизированное, маятникообразное движение. <…>

Даже когда пишешь штрихи об Ильиче, то вдруг оказывается, что твой запас почти неисчерпаем. У меня есть еще немало мыслей и наблюдений относительно некоторых общих психологических и, так сказать, морально-политических сторон личности Ильича. В общих чертах я об этом как-то писал, надо написать об этом глубже и в большем количестве «штрихов». Но сейчас оставляю эту задачу в стороне и ограничусь теми несколькими внешними наблюдениями, которые я сейчас передал. Надеюсь, читатель поймет, что, хотя они внешни, но от внешнего идут внутрь.

Недавно В. Д. Бонч-Бруевич сказал мне, что непосредственно после своего опасного ранения, в дни выздоровления, Владимир Ильич вызвал его и еще нескольких лиц и сказал им приблизительно следующее: «С большим неудовольствием я замечаю, что мою личность начинают возвеличивать. Это досадно и вредно. Все мы знаем, что не в личности дело. Мне самому было бы неудобно воспретить такого рода явление. В этом тоже было бы что-то смешное, претенциозное. Но вам следует исподволь наложить тормоз на всю эту историю». Я думаю, что Ленин, который терпеть не мог культа личности, всячески его отрицал, в последующие годы понял и простил нас. Тут уж ничего не поделаешь, — мы всей огромной массой любили его горячо, не только чтили его, а именно, были влюблены в его моральный облик, и не только в его великий ум вождя, — все вместе сливалось в обаятельный и гигантский образ.

И теперь, когда его уже нет среди нас, мы все чувствуем, каждый в своем сердце, никогда не прекращающийся источник горячей любви и благодарности к этому человеку. Нам нечего этого стыдиться. Нам нечего стыдиться передавать эту любовь будущим поколениям, потому что Ленин был явлением естественным, при всей почти сверхъестественности самих размеров своих дарований и своей судьбы. Он был порождением великого революционного движения, великого класса в великом народе. Потрясения нашего народа в борьбе с самодержавием, напряженные усилия пролетариата как вождя этого революционного движения, устремившегося потом к непосредственной цели политической свободы, были колоссальным явлением, небывалым в истории. При этом они захватили многомиллионный народ.

Подбор в революционную партию шел исключительно богатый. Романтики без силы объективной мысли отсеивались в ряды эсеров, теоретики-марксисты без силы воли, без революционного движения отходили в мелкобуржуазный меньшевизм. В рядах большевиков оставались те, которые соединили уважение к совершенно точной и трезвой мысли с очень сильной волей, кипучей энергией. Эта партия, нелегальная в течение десятилетий, требовала необыкновенной закалки. Тяжелый и мрачный молот самодержавия поистине дробил, выбрасывал все хрупкое из нее и ковал характеры. В этой изумительной партии, в этих избранниках мысли и воли стасорокамиллионного народа происходил постоянный процесс — подбор вождей. Партия и сама история пробовали людей и отбрасывали малопригодных. Оставались те, которые были проверены суровой жизнью. Так создавалась наша великая партийная пирамида, и как же мог на вершине ее не оказаться один из величайших вождей, каких видело когда-нибудь человечество!

Вот почему нам нечего стыдиться, что мы так любим и так почитаем Ильича. Мы не становимся при этом плохими коммунистами. В его личности мы чувствуем широкое, социальное, через него мы любим то, что выше всего для текущего века — социалистическую революцию.

Ленин как ученый и публицист*

[Владимир Ильич] был велик во всех проявлениях своей личности. Нам, которым выпало на долю счастье быть более или менее близкими к нему, известно это хорошо. Мы поражались исполинским силам и этого ума, который проявлялся не только в больших произведениях или больших актах его замечательной, полной мирового значения, жизни, но в процессе повседневной работы, при разрешении каждой проблемы, которую жизнь ставила перед ним. Мы поражались также его напряженной железной воле, воле поистине стихийной, не имеющей даже отдаленно ничего общего с той пресловутой расхлябанностью и обломовщиной, в которой обычно упрекают нас, славян. <…>

«Владимир Ильич… издавал газету «Правду», которая была любимой газетой рабочих, вносившей свежую струю в рабочую партию».

(«Ленин и РКП»)

«Владимир Ильич давал формулы яркие и простые во всей их огромной глубине».

(«Ленин и молодежь». Доклад, 25 января 1924 г.)

Владимир Ильич терпеть не мог красивых фраз, никогда их не употреблял, никогда не писал красиво, никогда не говорил красиво и даже не любил, чтобы другие красиво писали и говорили, считая, что это отчасти вредит деловой постановке вопроса. Он ужасно не любил сентиментальности, и чрезвычайно редко из его уст не только в порядке официальном и публичном, но даже интимном, замкнутом слышались какие-нибудь фразы, имеющие моральный смысл, говорящие о любви к людям, к их будущему, об эмоциональных стимулах поведения. Не любил об этом говорить Владимир Ильич, но был преисполнен до мозга костей преданностью человечеству, как оно есть, за его страдание, за его бездорожье и темноту, и в этом смысле не только один пролетариат пламенно любил Владимир Ильич, но и крестьянство, трудовую массу вообще. Не проявлялось это в нем внешне, но чувствовалось, как всепылающим огненным очагом в нем было это громадное сердечное величие. Может быть, от него, несмотря на его ласковость и прекрасные товарищеские чувства к близким, может быть, несмотря на это, именно ввиду того, что доброта его была велика по масштабу, от него веяло холодком. Он был недобродушен, он бы не остановился ни перед какими жертвами, своими или чужими, если эти жертвы казались ему необходимыми для разрешения основной социальной проблемы. Он брал все в необычайно крупном размере и жил в атмосфере вопросов необычайно крупного масштаба, так, как другие живут в своей семейной обстановке. <…>