Были испытаны все средства, но страны Антанты сгрудились непроницаемой стеной. Ни одного эмигранта, настроенного по камертону Кинталя или Циммервальда, и тем более еще более левых, в революционную Россию не пропускать! Тут Владимир Ильич объявил нам о возможности через посредство социал-демократов немецкой Швейцарии добиться пропуска в Россию через Германию.
«…Ленин — грандиозен, Какой-то тоскующий лев, отправляющийся на отчаянный бой».
Поднялась туча споров. Одни, наивные моралисты, толковали о том, что вообще не этично воспользоваться таким разрешением, и с головой выдавали тот социал-патриотический и мещанский душок, который в них жил. Другие заявляли, что хотя само по себе это допустимо, но враги наши сумеют истолковать это вкривь и вкось и беспросветно скомпрометировать нас в глазах рабочих масс.
Владимир Ильич, весь какой-то упругий и словно пылающий внутренним огнем, торопливо, силою стихийного инстинкта, как железо к магниту стремившийся к революции, отвечал с какой-то беззаботной усмешкой по этому поводу: «Да что вы воображаете, что я не мог бы объяснить рабочим допустимость перешагнуть через какие угодно препятствия и запутанные обстоятельства, чтобы прибыть к ним и вместе с ними бороться, вместе с ними победить или умереть?».
И когда мы слушали эти слова вождя, мы понимали, что наш класс нас не осудит. <…>
Я приехал не вместе с Ильичем, а в следующем поезде1 и не присутствовал при той великой картине, которая запечатлена теперь в художественно сильном памятнике Ильичу в Ленинграде: Ильич на броневике, бросающий в толпу почти яростный призыв: «Не думайте, что вы сделали революцию, революция еще не сделана. Мы приехали доделать ее вместе с вами!»
[1927]
Приезд Ленина*
Известия о перевороте1 застали меня около Женевы. Я немедленно выехал в Цюрих, чтобы переговорить с Владимиром Ильичем и, отбросив все мелкие разногласия, которые еще оставались между ленинцами и группой «Вперед», просто, без оговорок, предложить ему все мои силы.
«Октябрьская пролетарская революция оказалась возможной, ибо в России пролетариат, работавший в сконцентрированной индустрии, имел опору в крестьянстве, которое толкали к революции беднота и бесправие. Она оказалась возможной потому, что у нас была выкованная историей партия РКП».
И немедленно главной заботой для всех нас стало — обеспечить за собой возможность проехать в Россию.
Конечно, самым решительным в этом отношении выступал Владимир Ильич. Я был только на одном собрании в Цюрихе, на котором велся соответственный спор. В это время уже выяснилось, что надежды оптимистов на пропуск через страны Антанты оказались праздными. Один из вождей швейцарской социал-демократии Гримм,2 принимавший большое участие во всем этом деле, гарантировал возможность проезда через Германию. Но нашлось довольно большое количество промежуточных типов. Они боялись, что окажутся скомпрометированными в глазах масс, если воспользуются таким скользким путем для возвращения домой.
На собрании, о котором я говорю, Владимир Ильич разрешил как раз эти соображения. С усмешкой на лице, уверенной, спокойной и холодной, он заявил: «Вы хотите уверить меня, что рабочие не поймут моих доводов о необходимости использовать какую угодно дорогу для того, чтобы попасть в Россию и принять участие в революции. Вы хотите уверить меня, что каким-нибудь клеветникам удастся сбить с толку рабочих и уверить их, будто мы, старые, испытанные революционеры, действуем в угоду германскому империализму. Да это — курам на смех».
Этот короткий клич, проникнутый гранитной верой в свое единство с рабочим классом, я помню, успокоил очень многих. С большой быстротой велись переговоры и закончились без всяких прелиминарии. Я очень сожалею, что мои семейные обстоятельства не позволили мне поехать с первым же поездом, с которым ехал Ленин. Мы торжественно проводили этот первый эшелон эмигрантов-большевиков, направлявшихся для выполнения своей всемирной исторической роли в страну, охваченную полуреволюцией. Мы все горели нетерпением, в духе знаменитых «Писем из далека» Ленина, толкнуть эту нерешительную революцию вперед. Ленин ехал спокойный и радостный.
Когда я смотрел на него, улыбающегося на площадке отходящего поезда, я чувствовал, что он внутренне полон такой мысли: «Наконец, наконец-то пришло, для чего я создан, к чему я готовился, к чему готовилась вся партия, без чего вся наша жизнь была только подготовительной и незаконченной».
Когда мы вторым поездом приехали в Ленинград, мы уже встретили Ленина там на работе. Казалось, что он приехал не 10 или 12 дней тому назад, а много месяцев. Он уже, так сказать, врос в работу. Нам рассказывали с восхищением и удивлением о первом его появлении в городе, который потом получил его имя. Колоссальная масса рабочих выступила встречать его. А ведь большевики еще не были большинством даже в Совете. Но инстинкт масс подсказывал им, кто приехал. Никого, никогда не встречал так народ. <…> Когда Ленин на первом собрании заявил, что нужно прервать всякое единство с соглашателями, когда он развернул всю ту гениальную тактику, которую позднее его партия выполнила, как по нотам, — не только элементы колеблющиеся среди социал-демократов, но даже люди из очень старой большевистской среды дрогнули. Я думаю, что лишь немногие из тогдашних руководителей «Правды» и из членов Центрального Комитета сразу поняли единственную правильность предложения Ильича.
Мы, второй эмигрантский поезд, влились в эту работу. Счастливы были те, революционный инстинкт которых повел их сразу по стезям Ленина!
[1926]
Ленин и Октябрь*
Я не имею возможности сколько-нибудь обстоятельно писать здесь на эту тему. Я могу только набросать несколько отдельных штрихов.
Все знают, что Ленин, пролетарские и солдатские массы — вот кто были создателями Октября. Редко в такой исторический момент в такой огромной мере выявилось все величие и вся мощь личности, когда она являлась действительной выразительницей масс. У самых опытных революционеров, у самых ревностных последователей Ильича и до объявления восстания, и во время драматических событий в Москве, и при наступлении керенщины на Петроград кружилась голова и прерывалось дыхание. Но Владимир Ильич был совершенно спокоен. Политическая буря, неслыханный риск, превосходящий всякие человеческие силы, казалось, были той атмосферой, в которой предназначено было ему дышать. Каждое его письмо, каждая его статья в то время, когда он звал к революции, торопил с наступлением, дышали и мужеством, и отвагой. Его появление среди питерских революционеров из изгнания было встречено бурным восторгом, который вызывался и огромным доверием к нему, и тем излучением спокойствия силы, которым веяло от его крепкой фигуры и от его улыбающегося лица в эти незабвенные часы.
Это зрелище вселяло спокойствие в других, и если кто робел, если кому-либо казалось, что линия, взятая Ильичем, слишком крута, то не только Ильич подтягивал такого ослабевшего, но немедля какая-либо делегация той или другой части рабочих являлась с заверениями о своей готовности идти за партией до конца, с призывом — не ослабевать.
Когда я оглядываюсь назад на эти дни, то передо мною прежде всего всплывает этот своеобразный аккорд: абсолютно стойкие, идущие на практике к самым радикальным целям вожди и полные единения с ними и не менее великие, конечно, петербургские массы.