Выбрать главу

Боже, какими они все становятся едиными и благородными, когда нужно затравить кого-то, кто вырвался вперед. Потом, когда они настигнут жертву и начнут рвать ее, вымазывая морды в ее крови, они будут урчать и оттирать друг друга от разодранного тела. – Глаза доктора Грейсона горели, лицо исказила гримаса бесконечного презрения. – Нет, они мне не нужны! Мне не нужна слава. Я хочу работать один. Где-нибудь подальше от нескромных глаз я создам колонию слепков, где те, кто сможет платить, будут иметь ходячие запасные части.

Я не прошу у вас деньги вперед. Но позвольте мне создать слепки членов вашей семьи, и когда вы их увидите собственными глазами, я уверен, вы захотите заплатить мне за них…»

Генри Клевинджер замолчал, откинувшись на спинку кресла, и начал раскатывать между пальцами сигарету.

Закурив, он посмотрел на сына, и Оскару показалось, что в глазах отца он прочел напряженное ожидание.

– Значит, ты выглядишь таким молодым…

– Да, ты не ошибся… Это не мое, строго говоря, тело. Это тело моего слепка, который более чем на тридцать лет моложе меня… Доктор Грейсон не преувеличивал своих возможностей. Он сделал все, о чем говорил. Он действительно разработал эту фантастическую операцию по пересадке головы. Мало того, он нашел способ как-то воздействовать на мозг – как будто он делает что-то с гипоталамусом, – и мозг, снабженный новым, молодым телом, тоже начинает молодеть. Слепок, давший мне тело…

– Ты его видел… перед этим? – медленно спросил Оскар.

– Да, – почему-то торопливо кивнул Генри Клевинджер. – У него были совершенно пустые глаза. Он ничего, не понимал. Он не был человеком. Человек – ведь это не тело, не мышцы, кровь или железы. Человек – это душа, разум. И у него их не было. Впрочем, ты это увидишь сам.

– Это тяжелая операция?

– Разумеется, под общим наркозом. Потом еще месяца полтора я должен был ждать, пока прорастут нервы. Они, как мне объяснил Грейсон, растут очень медленно. Около миллиметра в сутки.

– А какие у тебя были ощущения, когда ты почувствовал свое новое тело?

– О, эти ощущения возникли не сразу. Я осваивал свою новую оболочку месяца три, пока не привык к ней. Это ведь были не только новые мышцы, упругие и сильные, вместо моих немолодых и дряблых, не только гладкая кожа вместо моих складок и морщин. Молодые железы и их гормоны дали мне другое, полузабытое самоощущение, новую физическую энергию.

– А шрам?

– Во-первых, я стараюсь поменьше обнажать шею, во-вторых, как ты видишь, я отрастил бороду и длинные волосы, а в-третьих, там же, у доктора Грейсона, мне сделали еще и пластическую операцию, и шрам, в общем, почти не виден…

– Скажи, отец, а ты видел этого., ну, который предназначен мне?

– Да, доктор Грейсон показал мне всю нашу семью… Семью слепков. Моих, твоих, маминых и сестры.

– И какой же он?

– Точно такой же, каким ты был года полтора тому назад.

– Симпатичный?

– Это был ты, – пожал плечами Генри Клевинджер.

– А мама? Мама ведь выглядит намного старше тебя.

– Она отказывается от операции. Ты ведь знаешь ее характер… Вечное стремление прикрыть свой страх и апатию моральными соображениями. Я не осуждаю ее. Фактически мы уже давно далеки друг от друга. Я не предал ее, не развелся, не женился на другой, но мы давно уже идем разными курсами…

– Я понимаю, – пробормотал Оскар и добавил: – Прости, отец, я немножко устал…

– Поспи, сынок, я утомил тебя.

Оскар закрыл глаза. «Удивительно, – думал он, – как устроен человек. Можно выходить из себя из-за потерянной книги или запачканного пиджака и испытывать некое душевное онемение, когда речь идет о вещах в тысячи раз более важных». А он действительно почти не испытывал никаких эмоций. Умом он понимал всю необычность услышанного, всю громадность его по воздействию на него, Оскара Клевинджера, но только умом.

Он задремал и увидел, что бежит за каким-то челове­ком. Ему видна была лишь спина убегающего, но он сразу догадался, что гонится за своим слепком. «Господи, только бы у него действительно были пустые глаза…»

Глава 11

Меня позвали к доктору Грейсону, но мне пришлось ждать, наверное, с полчаса. Придя, он, как обычно, вежливо поздоровался со мной:

– Как идет акклиматизация, мистер Дики? Я вижу, выглядите вы недурственно: поправились, загорели.

– Спасибо, доктор, – вскочил я на ноги, потому что задумался и не заметил, как он вошел.

Прошло уже недели две, как я очутился в Нове, но я все еще чувствовал себя потерянным. Я знал теперь уже все, что произошло со мной, знал, что ничего мне не угрожает, что доктор Грейсон благоволит мне, но никак не мог найти гармонии. Ни в ежечасной суете, ни в минуты погружения. Я не мог понять, в чем дело. Казалось бы, я перенес перемены в моей жизни довольно спокойно. Страхи темной сурдокамеры остались позади, и услужливая память ежедневно ощипывает их. Эти страхи уже совсем не страшны, а скоро их вообще не останется.

Мало того, я отнесся ко всему тому, что узнал в Нове, удивительно спокойно. Я пробовал мысленно разбирать моральную основу существования лагеря, но стоило мне начать думать, как мысли ускользали от меня. Их заслонял образ доктора Грейсона, к которому я по-прежнему испытывал необъяснимую привязанность, совершенно несвойственную для меня преданность.

Так что моральная сторона моего пребывания в Нове меня как будто не тяготила. Личная – тоже. Я был помоном, давшим обет безбрачия, и не оставил семьи. Родители мои давно умерли. Пока, правда, я не знал, каковы будут здесь, в Нове, мои обязанности, но доктор Грей­сон еще в первой беседе намекнул, что они будут не слишком отличными от тех, кои я имел в качестве полицейского монаха Первой Всеобщей Научной Церкви. Нас учили когда-то, что налигия одновременно едина и дробна Едина она как единый организм, со Священной Машиной в центре, которую создали и пустили в ход отцы-программисты на основе Священного Алгоритма, и всеми прихожанами, связанными с Машиной информационными молитвами. Дробна же она потому, что каждый из прихожан несет в себе частицу Алгоритма и, будучи оторван иногда от Машины, может один вмещать в себя всю Церковь. Отцы-программисты назвали эту дробность эффектом святой голографии. Как известно, если разбить голографическую фотопластинку на множество кусочков, каждый из них будет содержать в себе все то, что было на всей пластинке. А пактор Браун говорил еще короче: «Если хочешь сохранить цельность, попробуй вначале разбить».

И вот я никак не могу воплотить в жизнь эффект святой голографии. Я оторван от Машины, я не могу вознести ежедневную инлитву, и я чувствую, как Первая Всеобщая ускользает от меня все дальше и дальше. Я даже не могу заставить себя больше сомневаться в канонах Алгоритма, а без сомнения нет веры. Почему? Я еще не решил, но знал, что должен решать, если не хочу потерять себя в человеческом море. Обо всем этом я думал, пока ожидал доктора Грейсона.

– У меня к вам просьба, мистер Дики, – сказал доктор.

– Слушаю вас.

– Я вам уже объяснил смысл существования Новы и правила поведения сотрудников. Мы настолько удалены от цивилизации в прямом и переносном смысле, что эти правила мы называем Законом, и всякое серьезное нарушение Закона ведет к встрече с муравьями. Вы уже знаете, что это такое. Мне не интересен вопрос, гуманно ли это, справедливо ли и так далее. Нова – замкнутый мир, а всякий замкнутый мир, то есть общество, цивилизация, может функционировать успешно лишь при условии соблюдения определенной дисциплины. Держится дисциплина на страхе, будь то страх перед речным духом, костром инквизиции или уголовным кодексом. У нас строжайшее соблюдение Закона особенно важно, потому что мир не должен знать о нашем существовании. Мир не готов, не созрел для моих идей, и я должен ждать здесь, пока он не возмужает, чтобы смотреть в глаза истине. А истина заключается в том, что идея прогресса и гуманизма завели цивилизацию в тупик. Идея прогресса, дорогой мистер Дики, одна из самых абсурдных идей в истории человечества. Пока человек не алкал перемен и не надеялся на улучшения, он был спокоен. Идея прогресса принесла с собой надежды и иллюзии, которые всегда разбиваются и наполняют мир людьми беспокойными, разочарованными, неудачниками, готовыми на все.