— Может, зайдешь, Иван Сергеич? В шахматишки бы срезались, — несмело предлагаю я.
— Что ты, Саша! Какие шахматишки в два часа ночи!
— Выходной ведь завтра.
— У меня все равно скоро подъем. В шесть ноль-ноль. Как из пушки.
— За щуками, что ли?
— Да нет, какие сейчас щуки! Татьяне двадцать пять стукнуло. Вот и надумал: пока она спит, в рощу сбегать, за подснежниками… Глупость, конечно, а все-таки приятно…
Мы останавливаемся у подъезда. Слушаем, как с крыши скатывается капель, как за стеной плачет ребенок и сонный женский голос монотонно выводит колыбельную песнь без слов.
— Ну что ж, по домам? — говорит Ветров и бросает окурок в лужу.
— Подожди, Иван Сергеич… Знаешь, какая штука… Меня сегодня звезды взяли в оборот. Показалось, лечу вверх колесами.
— Опять, значит, ночь не спал? Это плохо, Саша. Плохо, когда сердятся звезды.
— Ничего. Обойдется.
— Ответа нет?
— Нет.
— Приходи завтра на семейное торжество. Татьяна наказывала.
— Приду, Иван Сергеич, спасибо…
Замерли у соседнего подъезда шаги, осторожно захлопнулась дверь. Я стою и, задрав голову, смотрю на свое окно, смотрю долго — даже шея немеет. Временами кажется, будто за черным стеклом белеет чье-то лицо. Но стоит зажмуриться, встряхнуть головой, и оно исчезает.
Сажусь на мокрую скамью у подъезда, закрываю глаза, и передо мной вновь возникает бездна, полная звезд. Черт бы их побрал, эти суматошные звезды! И на земле не дают мне покоя. Все переполошили, взбаламутили.
Как я попал тогда в филармонию? Да, я купил билет у какого-то пижона без шапки и в красных носках. Зал был полон, музыканты уже расположились на эстраде перед органом. Смолк говор, а место передо мной все еще оставалось свободным. Я почему-то все время пытался угадать, кто займет это место: чинная старушка с лорнетом или старичок в старомодном сюртуке. И вот я увидел: по проходу, прямо от сцены идет белокурая девушка. Шурша пышной юбкой, она села в кресло, сложила программу веером и несколько раз обмахнулась ею, успокаивая дыхание. Волнистые волосы девушки, казалось, светились. Один раз она оглянулась, и я увидел совсем близко влажные от стаявшего инея брови и глаза такие серые, что даже белки казались дымчатыми.
Мравинский взмахнул дирижерской палочкой, — и флейты, повинуясь его знаку, повели певучий рассказ о таинственной и далекой чужой любви. Вот скрипки перебили голоса флейт, затем в их спор вступили трубы. В приглушенном рокоте труб уже слышались раскаты надвигающейся грозы, но любовь торжествовала, ничего не страшась, идя навстречу буре.
Девушка слушала наклонив голову. Казалось, это о ней, о ее печали поют скрипки. Я начал строить домыслы и к концу первой части концерта почти был уверен, что у нее какое-то горе.
В антракте я попросил у нее программу. Мы разговорились. Она вела себя просто, без жеманства. Почему грустна? Да так, пустяки. Поссорилась ни с того ни с сего с подругой, потом едва двойку не схватила из-за азотной кислоты… Что ей больше нравится — музыка или химия? Конечно, музыка. Она и сама играет, мечтала о консерватории, да вот на концерте получается хуже, чем в классе.
Когда мы вышли на улицу, немного оглушенные и взволнованные страстными мелодиями, нас приветствовал зимний Ленинград. Все вокруг сверкало: снежный вал у тротуара, иней на кленах, обнесенных белой, словно пушистой, оградой, звезды над куполом Исаакия. «Счастливый, вы пролетаете около звезд, вы даже можете потрогать их руками», — сказала Марина. Свернутой в трубочку программой я указал на какую-то звездочку в созвездии Кассиопеи: «Хотите, притащу вам вон ту, голубенькую?» «Не возражаю!» — она засмеялась.
Марина переехала ко мне весной. Мы взяли напрокат пианино, и в нашей комнате можно было услышать за один вечер и ноктюрн Шопена, и марш космонавтов. Друзья любили наш дом. И я любил, очень любил. По ночам, возвращаясь с полетов, я легко отыскивал окно своей комнаты. И, даже еще не видя его, знал, что оно светится, потому что Марина никогда не выключала люстру, если меня не было. Я представлял: она лежит на кушетке одетая и, испуганно открыв глаза, слушает, как грохочут над крышей, идя на посадку, реактивные «миги». И мне было жаль ее — опять не спит! — и радостно.
Быстро пролетело короткое в наших краях лето. Снова наступила зима — суровая, вьюжная. Помню один декабрьский вечер. Я сидел за столом и вычерчивал для класса глиссаду посадки. Вошла Марина. Она приехала из Ленинграда усталая, продрогшая. Весь день работала в лаборатории. От вязаной сиреневой кофточки и даже от волос пахло химикатами. Мне очень хотелось подойти к ней и согреть своим дыханием ее руки. Но что-то удержало меня. «А, это ты», — сказал я и снова деловито-серьезный склонился над глиссадой.