Перед собранием мы с Андреем Денисовичем рассказали ему о Круплякове и Ласкавине, попросили потолковать с молодежью.
Дядя Паша справился с заданием как нельзя лучше. Привел несколько случаев из своей военной жизни, вспомнил некоторых боевых подруг, женщин, разделявших вместе с моряками и солдатами тяготы фронтовой жизни еще тогда, в гражданскую, и о том сказал, что он «сорок два года прожил со своей Верой Архиповной и еще бы хоть полстолька прожить».
Покрутив свои усы, длинные, тонкие, похожие на клешни краба, дядя Паша припомнил также, как его не так давно один хлопец в базе спросил: «И как это вы, дядя Паша, сорок годов все с одной женой живете? Скучно ведь?» И он, дядя Паша, ответил ему: «Скучно только то, что делаешь подневольно. А мы с Верой Архиповной друг друга по вольной воле да по любви выбирали. Так что…»
— А вот почему он так спросил, хлопец этот, стало мне понятно, когда я про один случай узнал… Такой, знаете, ребята, неприятный случай. Есть у нас в базе два морячка, молодые такие, ладные ребята. Ну и девчата из поселка тоже решили: ладные, мол, ребята, комсомольцы, ухаживают за нами, разные хорошие слова говорят, насчет свадьбы ладят — полюбим их? И полюбили. А ребятки-то те прохвостами оказались. Ну вот я сейчас и думаю: «Как же это так? Советские военные моряки, комсомольцы. Страна, народ ими гордятся, а тут — на-ка вот. Воробьи, оказывается, мокрохвостые, субчики-то эти, а?
Он приостановился, а по залу, где проходило собрание, гул прошел. Моряки зашептались, заволновались, смотрят друг на друга. И еще больше заволновались, когда дядя Паша обратился к присутствующим и предложил:
— Так вот, если они еще не совсем совесть потеряли, то пусть и расскажут, как они такими… Э-кхм, да… В общем, как они стали такими вот!
Такого поворота никто, как видно, не ожидал. Все затаили дыхание и ждут: встанут или не встанут те двое, о которых дядя Паша сказал, признаются или не признаются? И, скажу честно, может, больше всех волновался я сам. Мне так хотелось верить, что у этих парней, Круплякова и Ласкавина, есть еще в душе чувство чести и гордости за свой коллектив, вера в товарищей, способность взглянуть на себя трезво. Но прошла минута, другая… Дядя Паша стоял возле президиума и молча в упор глядел на кого-то там, в зале. Стоял и молчал.
— Та-а-ак, — протяжно сказал он. — Значит, что же?.. Значит…
Но в этот момент с места встал Крупляков, прошел по всему залу и остановился рядом с дядей Пашей.
— Я… Обо мне это сказали…
Никаких признаков смущения на его лице не было. Такие же, как обычно, прозрачно-холодные глаза; челюсти, может, сжаты крепче, да скулы выдвинулись вперед больше обычного.
— Ну, что ж, — сурово произнес дядя Паша, — хоть на это тебя хватило, Крупляков. А тебя, Ласкавин, мы уж сами пригласим сюда!
Не сразу Анатолий Ласкавин встал перед своими товарищами. Прошла долгая пауза, а потом стали раздаваться возмущенные голоса: «Выходи, коли так! Чего прячешься?!»
Ласкавин стал возле Круплякова. Лицо его белее мела. Но самообладания не утратил. Не ожидая никаких вопросов, он самоуверенно сказал:
— С кем провожу время и как — это мое личное дело. Ну, ходил с этой… Ну? Так она и сама взрослая, знает, что делает!..
Бурное и долгое было то собрание. Заново всплыло «дело» о драке Славы и Василия. Другим увидели ребята Славу. Другими глазами взглянули на двух донжуанов. Выступали многие, говорили резко, гневно. Требовали исключить обоих из комсомола. Но за Круплякова вступились я и… Слава. Да-да. Мы оба сказали, что, если у него хватило решимости признать свою вину, значит, он еще может поправить дело, может доказать, что способен быть честным.
Ему дали строгий выговор с предупреждением. А Ласкавина исключили из комсомола.
Вот как будто и все.
Прошло еще месяца два. Заметил я, что «зона молчания» между Славой и Василием будто начинает исчезать.
А Марину я из виду уже не упускал. Хоть изредка, но навещал ее. Однажды Славу у нее застал. Страшно он тогда смутился и тут же ушел. Неясным для меня оставалось только одно: почему Марина прислала Славе книгу, а не пригласила зайти, ведь он не ссорился с ней, он бывал у нее и после того, как Василий бросил девушку. И я однажды спросил об этом.
Она ответила не сразу. Долго разглаживала длинными узкими пальцами алеющие щеки, потом уперла подбородок в ладошки и мило, смущенно так улыбнулась:
— Ходить он вдруг перестал. Обиделся, что ли… Не знаю. А мне было жаль. И тяжело. Он — друг, хороший друг. И я не знаю…
Она не договорила, и мне приходилось только догадываться, каково же ее истинное отношение к Славе.
В другой раз, подходя к дому номер семь по Береговой, я чуть не столкнулся с Василием Крупляковым. Он вошел в дом. Это было неожиданно. Что это могло значить? Пригласила ли его к себе Марина, или он после долгих колебаний решил восстановить прежние отношения? Или, может, совесть заела, и он пришел повиниться?
Не знаю. Потом в окне Марины зажегся свет, и я увидел две тени: его и ее. Он стоял в шинели. Видимо, она не пригласила его ни раздеться, ни присесть. Марина молчала, а он возбужденно говорил: было заметно по быстрому движению его губ. Потом он протянул к ней руки. Она сделала шаг назад, отступила. Он заговорил горячей: это было заметно по резкой жестикуляции. Она медленно-медленно покачала головой. Отрицательно. Он постоял-постоял понурив голову, нахлобучил бескозырку и вышел.
Не знаю, то ли трудно было воротиться старому в девичье сердце, еще полное оскорбленного достоинства и не-затихшей боли, то ли это сердце не могло простить обмана, не знаю. А может быть, истина состояла в том, что Марина Чертогова до конца поняла разницу между высоким, красивым Василием и совсем незаметным Славой и это понимание перешло у нее в новое чувство, не знаю… А впрочем, Слава, этот скромный, правдолюбивый, прямой и честный парень, стоит того.
Да, мне хочется, чтобы все было именно так.
Несложная, как видите, история. Самая обычная, житейская. А меня она многому научила. Помните, вы спрашивали: «Да что же она такое, политработа?..» Может, громко это звучит, а все же скажу: человековедение. Вы действуете как писатель, по-своему — пишете, работаете пером. А мы, политработники, действуем живым словом, дружеским советом. Ведь после того комсомольского собрания не слышно что-то, чтобы в Н-ской базе подводных лодок новые «воробьи мокрохвостые» завелись…»
…Я держу на ладони светло-коричневый с розовыми прожилками камень. Небольшой камень с того дальнего-предальнего берега. Но вижу не камень, а человека с погонами, капитан-лейтенанта, улыбку его слегка ироническую. И как будто биение сердца его слышу — умного, большого, доброго, преданного людям сердца…
Е. Иванков
СТАРШИНА КОШКАРЕВ
— Ты что это, Кузьмич, опять в дом приволок? — спросила жена, увидев за плечами Кошкарева пухлый, набитый под завязку мешок.
Она посмотрела на мужа, чуть прищурив глаза, стараясь придать строгость лицу. Но тут же улыбнулась краешком полных свежих губ.
— Проходи, товарищ старшина, чего толчешься у порога?
Анна Николаевна догадывалась, с чем он пожаловал. Не впервой. Опять какая-нибудь «ситуация». Кошкарев вытряхнул содержимое из мешка, развел руками. И виноватым, «на три тона ниже», чем обычно, голосом проговорил:
— Не сердись, Аня, понимаешь, какая ситуация…
Жена звонко засмеялась.
— Так и знала!
Кошкарев оживился, торопливо продолжал:
— Есть у нас в роте солдат. По фамилии Акопян. Из молодых. Так вот он, как говорится, «входит в форму».