Время катилось к обеду, когда ко мне пришел ефрейтор Василига и передал слова дежурного по роте:
— К тебе кто-то приехал. С КПП звонили.
— Отец! Это он!
— Ты смотри! — недоверчиво заметил Василига.
Я прибежал в проходную. В комнате ожидания, за столом, где стоял графинчик с букетом увядшей сирени, сидел… Юзик. У меня сильно забилось сердце. Я медленно приблизился к нему, почувствовав неловкость. Он тоже робко встал, протянул руку и как-то виновато улыбнулся. Мы уселись рядом на топчан, но я незаметно отодвинулся в сторону, чтоб меня не раздражал запах вина, идущий от него. Я предложил ему сигарету, и, когда закурили, Юзик высказался:
— Приехал утешиться, маэстро. Из оркестра вышибли…
— Наверно, новый руководитель постарался?
— Да, он! — отчаянно вскрикнул Юзик и засмеялся злобным смешком. — Все же на прощание я разбил ему очки!
Говорят, когда встречаются старые друзья, речь течет ручьем и сигареты гаснут недокуренными. Но у нас не потухали сигареты, а вскоре мы закурили снова. В комнате воздух посерел от дыма. Юзик все время потел и рассеянно, сбивчиво рассказывал свои приключения. Но я не восхищался ими, слушал невнимательно, и, заметив мое равнодушие, Юзик признался вдруг изменившимся голосом:
— Маэстро! Я тебя не узнаю…
— А ты, Юзик, все тот же… Может, маленько постарел…
— Я? Да что ты, маэстро… — встрепенулся Юзик и рукой судорожно провел по лбу, как бы разглаживая морщинки.
Я вдруг почувствовал, что меня охватывает жалкое, противное чувство, которое становится невыносимым. Я встал и протянул ему руку.
По лицу Юзика пробежала тень.
— Неужели ты не намерен пойти в город погулять?
— Нет, Юзик. Я занят. Иди один.
Его лицо перекосилось в иронической улыбке. Он разинул рот, хотел что-то сказать. Потом втянул голову в плечи, сгорбился и бесшумно исчез в дверях.
Таким, наверное, он и останется в моей памяти — сгорбленным, со втянутой в плечи головой…
…Тут мои мысли обрываются. Я сижу в канцелярии и гляжу в открытое окно. Под каштаном уже чисто. Не валяются на земле опавшие лепестки.
За моей спиной раздается скрип двери. Я оборачиваюсь и вижу ефрейтора Василигу. Он с улыбкой идет ко мне и облокачивается на подоконник.
— Вот и подмел. А что ж? Надо… — говорит Василига. — И все же… какие все же красивые цветы у каштана!.. Эх, брат, жесткий мужик наш старшина! Всему научит…
Меня не удивляют его слова. Кто знает, может, придет время, и мне тоже придется подметать цветы старого каштана. И может, я, как сейчас Василига, скажу: «Эх, брат, жесткий мужик наш старшина! Всему научит…»
Иван Виноградов
ШАГ В СТОРОНУ
Никогда не думал, что в нашем взводе столько ораторов. Бывало, не допросишься, чтобы выступили, а тут… Я уже устал поворачивать голову, чтобы взглянуть на очередного говоруна. Все ополчились против меня. И каждый пытался доказать, что я плохой. И не только потому, что я опоздал из увольнения, а потому главным образом, что я стал, по их мнению, неискренним парнем, человеком двуличным.
Я не очень-то переживал: пусть говорят, если хочется. Они и должны говорить именно так, поскольку обсуждается серьезный дисциплинарный проступок. Мои друзья из комсомольского бюро хорошо подготовили это мероприятие, и вот оно идет на самом высоком уровне. Только зачем им потребовалось выставлять меня таким двуликим? Этого я не понимал.
А выступления продолжались. Петька Лакомый поднялся уже во вторую атаку. Он весь горел, волновался и не понимал, чудак, что совершает серьезную психологическую ошибку: теперь до меня доходит уже не каждое его слово. Даже не каждое второе… Пожалуй, это стоит запомнить и мне: если хочешь убедительно высказаться на собрании, делай это за один раз.
— Вспомни, Валерий, — говорит Лакомый неплохо поставленным голосом (не зря я учил его художественному чтению!), — вспомни, сколько мы уже прошли рядом с тобой, плечом к плечу. Ты нередко хаживал и впереди нас. Ты — постоянный член бюро…
«Как вы могли не выбирать меня? — мысленно возражал я Петьке. — Ведь я всегда больше всех вас работал и лучше других разбирался в комсомольских делах. Вы же учились у меня. Мне временами даже надоедало, если хочешь знать, быть впереди и все время в упряжке. Что бы тут сейчас ни говорили, но мое отделение и сегодня лучшее в роте. Конечно, теперь его могут перевести из первых. Но мои ребята не виноваты в том, что их командир встретил красивую девушку… А командир, может быть, совсем не виноват в том, что девушка оказалась и красивой, и разговорчивой, и ласковой…»
— Где ты был, Валерий? — вопрошает Лакомый. — Почему ты не хочешь сказать этого своим друзьям?
«Не хочу, Петя, и не скажу. Когда-нибудь ты сам увидишь ее и обо всем догадаешься».
— Вспомните, товарищ сержант… — обращается ко мне уже новый оратор, Боря Пакулев. Я поворачиваюсь к нему и едва сдерживаю улыбку, потому что я и в самом деле начинаю вспоминать. Каким мешковатым, беспомощным пришел этот Пакулев в наш взвод! С какой унылой безнадежностью, моргая своими белесыми ресницами, подходил он к турнику, пыхтел, краснел, подтягиваясь на нем, и в конце концов плюхался на пол. Краснел ты и на политзанятиях, и на уроках по материальной части. Я не стану напоминать, кто тебя натаскивал… Ах, ты и сам еще не забыл этого! А уже поучаешь Валерия Лапина.
Теперь мне остается только сожалеть. Но не о том, что я помогал тебе, а о том, чего для меня в ближайшее время уже не будет. Не будет мне увольнения в город. Не будет встречи с Зоей, разговоров с ней о современном стиле в искусстве и в жизни, о красоте подлинной и мнимой. О красоте я мог бы не только говорить. Я мог бы любоваться ею, прикасаться к ней. Как ни грубы солдатские руки, но мои ладони до сих пор хранят нежность Зоиных щек…
Теперь меня не отпустят в город до зимних учений. А там мы уедем в лес, в холод… в романтику. Леса. Дороги. Парок над машинами, знобкая дымчатая даль, лохматый уют ельников. Там будет что-то и от полузабытых, недослушанных в детстве сказок и от настоящей неувиденной войны, которая осталась где-то в детстве и смешалась со сказками. Чаще, чем о Красной шапочке, мы слышали тогда о партизанских рейдах, об упавшем в лес летчике с перебитыми ногами, о снайпере, который часами выжидал врага.
Леса. Дороги. Выстрелы в тишине. Обходы в молчании…
В прошлом году нам приказали обойти с тыла укрепленные высотки «противника», мешавшие продвижению. Высыпали мы из бронетранспортеров — веселые, намерзшиеся в стальных коробках — и быстрым шагом двинулись в обход. Но на пути встретилось незамерзшее болото. Пришлось нам вернуться чуть ли не в исходное положение и начать более глубокий обход. К этому времени люди уже устали.
Впереди взвода шел лейтенант. Он вел нас по маршруту и прокладывал дорогу для всех нынешних ораторов. А они цепочкой шагали, как на прогулке, по отлично утоптанной тропинке.
Но и среди них нашлись хлюпики. Кто-то натер ногу, кому-то слишком тяжелым показался собственный вещевой мешок. И лейтенант решил идти замыкающим. В походе у всякого командира самая главная забота — об отстающих, самая главная морока — с ними же.
Лейтенант отстал. А карту с маршрутом и компас передал мне.
— Надеюсь! — сказал он и легонько толкнул меня в плечо.
«Конечно», — подумал я и повел колонну.
Я шел, прокладывая людям дорогу. Шаг вперед, еще шаг… еще… Скоро я уже ни о чем не думал, кроме как об этом трудном пути. Моим главным врагом стал снег. Серая, как сумерки, целина. Когда идешь по проторенной дороге, ты можешь думать о чем угодно, а тут — только об этом. Потому что каждый шаг здесь совершается не сам по себе, его нужно совершать, высоко, подобно цирковой лошади, поднимая ноги. А солдатская выкладка придумана не для циркового гарцевания.