Я устал. Меня уже не вдохновляло мое особое, первопроходческое положение. Мне не хотелось ничего на свете, кроме какой-нибудь дороги под ногами. Я начинал уже злиться. Сначала — на этот чертов снег, потом — на своих друзей, беспечно шагавших где-то там в хвосте. Живется же людям! Ходят себе по готовенькому… А как что потруднее и посложнее, так для этого имеется товарищ Лапин, сержант Лапин…
— Мы все уважали вас, товарищ сержант, — поднялся и заговорил новый оратор. Очередь дошла уже до первогодков, которым далеко еще до сержанта Лапина. Им ли учить меня? Но они учат. «Мы все уважали вас…»
А что же теперь? Все кончилось? Теперь вы не уважаете меня?
Жаль, что я дал себе слово молчать, а то бы я напомнил этому воину, как из-за него лейтенанту пришлось тогда уйти в хвост колонны. Я великолепно помню, чья портянка оказалась плохо замотана… Впрочем, не стоит злиться.
Злиться не стоит. Ведь тогда, в лесу, хотя и с трудом, я все же продолжал идти первым, пока не разозлился на всех тех, кто шел по готовенькому и издали уважал меня. После этого я уже не мог пробивать дорогу. Передал карту и компас Петру Лакомому, а сам отступил в сторону.
Взводная цепочка потянулась мимо меня. А я стоял по колени в снегу и смотрел, как прямо на глазах появляется под чужими ногами дорога — предел твоих мечтаний. Стоял, и сладкая тяжесть разливалась по всему телу. Ноги, правда, проваливались все глубже в снег, но и это не тревожило. Потом, потом выберемся…
Вот и лейтенант с чьим-то вещевым мешком и своей всегдашней маленькой радиостанцией, над которой трепыхался прутик гибкой антенны.
— Устали, товарищ Лапин?
«А как бы вы думали!» — хотелось мне огрызнуться. Но ответил я, конечно, без дерзости:
— Устал, товарищ лейтенант.
— Кто же теперь впереди идет?
— Младший сержант Лакомый.
Даже в темноте я заметил, что лейтенант забеспокоился. Это уже было приятно. Значит, пока впереди шел Лапин, можно было не волноваться.
— Будете замыкающим, — бросил мне лейтенант и быстро пошел вперед, перегоняя солдат.
Я решил, что пора выбираться на тропинку, отлично утоптанную, соблазнительную тропинку, и подался вперед. Но тут случилось непонятное: я не мог вытащить ногу из снега. И вторую тоже. Они словно примерзли. Их будто припаяло… Их засосало и продолжало засасывать все основательнее топкое болото. А у меня уже не было сил для настоящего рывка.
— Товарищ лейтенант! — позвал я.
Но лейтенант уже не слышал, а наши арьергардные орлы решили, что он оставил меня сзади по каким-то особым соображениям.
Я остался один. Закричать громко было вроде бы стыдно, и к тому же проклятий «противник» находился теперь где-то поблизости. Мой крик мог испортить все дело. Надо мной могли бы посмеяться.
— Товарищ лейтенант! — все же еще раз позвал я…
— Слово предоставляется товарищу лейтенанту, — объявил председатель собрания, оторвав меня от моих воспоминаний.
— Как-то в лесу, во время учений, — начал лейтенант, — один из наших товарищей устал идти первым по снежной целине. Устал, решил, что с него довольно, и сделал шаг в сторону. Всего один шаг. Но там оказалось незамерзающее болото…
Сейчас я снова почувствовал осязаемо и томительно, как жесткие голенища моих сапог прилипают к икрам, а ноги уходят куда-то вниз. Мне снова, как тогда, стало страшно. Так страшно, будто я во второй раз тонул в болоте, оставшись совсем один. А мимо проходили мои товарищи, и каждый говорил мне:
— Вспомни, Валерий…
— Подумайте, Лапин, вы сделали опасный шаг в сторону. Смотрите, как бы не засосало…
Лейтенант говорил тихо. Я не видел его, он выступал с места, сзади меня, но слышал каждое его слово. Потом вроде бы не каждое. А вот его уже и совсем не слышно. И других тоже не слышно. Все замолчали… Уж не уходят ли они?
Почти бессознательно я поднял руку. Встал. Почувствовал, что меня плохо слушаются ноги. Они онемели, их будто иглами кололи. И мне показалось, что я снова проваливаюсь в болото. Но самое удивительное — мне плохо подчинялся язык, особенно когда пришлось говорить о себе и задумываться над словами, подбирать их. Иное и подберешь, да не вдруг выскажешь. Есть, например, одно такое слово: «Виноват…»
Я говорил бессвязно. Это было, конечно, мое самое бездарное выступление. Иногда замолкал, мучительно подыскивая слова, но все терпеливо ждали. И у меня не хватало выдержки, я опять начинал говорить. На душе становилось легче. Постепенно отходили занемевшие ноги. Я начинал чувствовать под ними твердый пол.
Когда я еще раз остановился, чтобы передохнуть, то мысленно оглянулся на оставленную за собой тропинку. На обочине вдруг увидел Зою. Она стояла там и задорно смеялась. Смешная Зойка…
Я долго молчал, раздумывая и подбирая слова. Потом опять заговорил и еще раз мысленно оглянулся на прошлое, хотя больше уже никто не призывал меня к этому.
Иван Виноградов
НЕ ЗАМЕТИЛ
Мы встречали второй военный год. Собрались у наших девушек в полковой санчасти, в уютной землянке на берегу замерзшей Невы. Уселись за стол, накрытый простыней, и увидели, что перед каждым лежит по тоненькому ломтику тяжелого и черного, как земля, блокадного хлеба, по две галеты и по нескольку шпрот из дополнительного командирского пайка нашего доктора. Водки было ровно столько, чтобы припомнить ее противный дух.
За минуту до двенадцати часов над столом поднялся мой и общий наш приятель Гриша Ковалец, командир разведчиков, бравый и видный парень. Даже блокада и голод не могли сделать его серым.
— Так что ж, друзья, поднимем? — улыбнулся он совсем по-праздничному.
Мы поднялись.
— За Новый! За лучший по сравнению со старым! — провозгласил Гриша.
Мы соединили глухо стукнувшие железные кружки.
— С Новым годом, с новым счастьем! — оживились, заговорили наши девушки, вспоминая ритуальные слова.
Все выпили по глотку. Взяли по крохотной маслянистой рыбке и откусили по одному разу от рассыпающегося в руках хлебного листика. Его хотелось проглотить одним духом. Он так и просился в рот. Наедине с собой каждый из нас не стал бы с ним церемониться ни секунды. Но тут мы как бы соревновались в выдержке и воспитанности.
Довольно быстро все захмелели — голодному человеку немного требуется. Нахлынули воспоминания о том, как уходили мы в июле из Ленинграда — широкими, как реки, колоннами; о том, как встретились затем с немцами и они разбили нас, и потекли мы на север маленькими тихими ручейками. Под Ленинградом ручейки вновь слились в реки, но сколько осталось в лесах, сколько пропало без вести, — пожалуй, и не сосчитать. И погибли хорошие люди. А впереди еще столько всего…
— Да что это вы, братцы! — укоризненно остановил Гриша наши тревожные речи. — В такой день — и такие разговоры. Лучше давайте-ка я расскажу вам одну солдатскую байку-сказку. Про любовь! — поднял он палец. — Я думаю, что будет интереснее… Как ты считаешь, Нина? — обратился он к своей соседке Нине Крыловой, самой привлекательной из наших боевых подруг.
— Конечно, — кивнула она и, кажется, немного смутилась.
— Так вот: жила-была в Ленинграде одна красивая девушка, жила без матери, со стариком отцом. Старикан у нее был важный — очень известный врач, профессор медицины. Но когда началась война, тут все стали равными, и дочка профессора тоже собралась на фронт. Старик поплакал, да ничего не поделаешь: понимал, война всех касается. Значит, стала девушка собираться… Вот только не могу вспомнить, как ее звали, — снова обратился Гриша к Нине.
— Допустим, Светланой, — подсказала Нина.
— Правильно, так ее и звали, — как будто и в самом деле вспомнил Гриша. И удивительно легко, без раздумий бросил в рот остатки своей закуски. Я проглотил слюну и подумал, что, видимо, надо быть разведчиком, чтобы так легко, почти небрежно обращаться с едой… А Гриша, дожевывая, досказывал: