Он уже предвкушал, каково будет вытаскивать оставшуюся в его плоти часть древка. Но отлично понимал, что и оставлять этот чёртов кусок дерева в собственном теле уже больше нельзя. А на каком-то уровне сознания догадывался и понимал, что уже, возможно, даже поздно.
Достав из поножей спрятанный кинжал из обычной, ничем не украшенной, но остро заточенной, как бритва, стали и рукоятью из дерева, повторяющую форму его сжатой ладони, он изрезал сюрко на ленты, насколько было возможно одинаковой ширины. Закончив с подготовкой, взялся за наружную часть древка и потянул. Тело прошибло жгучей болью и жаром, а в глазах засияли звёзды. Сознание будто покидало тело. Руки, правая нога, растянутая на песке, река и лес, видимые боковым зрением – всё это будто становилось дальше, отдалялось и размывалось. А сознание всё глубже уходило в черепную коробку. Как бы позже он не силился, но не мог вспомнить как оказался на животе, с раскрытым ртом, из которого сочилась мерзко пахнущая жижа. Теперь же тело пробивало в озноб, а древко не вышло на сколь-нибудь значимую длину. Дрожащими пальцами, выбивающими какой-то нечеловеческий ритм на невидимой лютне, он взялся за кинжал, обхватил древко лезвием с одной стороны, большим пальцем с другой, и со всей силы потянул.
Ничем не закупоренная рана снова закровоточила, а шок и боль сокрушали сознание пульсирующими ударами грома. Мертвецки похолодевшими, но, на удивление, спокойными пальцами, он успел перевязать рану прежде чем солнце стало единственным светлым пятном в мерцающей тьме, которое всё же нещадно темнело, выравниваясь в общий тон.
Очнулся он, судя по солнцу, которое заметно не изменило своего положения на небе, спустя несколько минут, лёжа на спине. Во рту чувствовался отвратный вкус железа и желчи. Голова кружилась, но грозовые тучи покинули виски. Рана пульсировала и нарывала, но не била волнами болезненного жара и не пускала молний по нервным путям. А вовремя не вытащенная полностью стрела сделала своё дело. Рана была отвратная. Не верил он и в то, что заражение его обошло… о-о, нет. Боги не благосклонны к нему сегодня. Боги оставили его наедине со всеми несчастьями.
Он приподнялся и сел, согнув в колене левую ногу, решив не тревожить пока правую. Ему предстояло выбрать куда идти, а идти нужно было, ведь с каждым ежесекундным уколом в ноге – утекало его время, и утекало безжалостно. Он мог пойти дальше в лес, в надежде выйти к селению, но надежда та была глупа. Ведь лес мог растянуться на десятки километров, а то и сотни. Или, что могло произойти с ещё большей вероятностью – он бы заплутал, да так, что не вышел бы и к Концу Света. А можно было пойти туда, откуда он бежал, но и это была идиотская мысль. В лесах близ поля боя, на следующий день после самой битвы, ещё мог быть арьергард чёрных, и они не стали бы долго с ним разговаривать, приютив на ближайшей ветке. Выбор был очевиден. Отдышавшись, придя в более или менее подходящее состояние для того, чтобы идти, он оглядел берег и нашёл достойную палку для посоха, настолько обглоданную водой и дождём, что любое зеркало позавидует её гладкости. Хрипя и рыча, он встал, опираясь на новый посох. Выбор был очевиден – вдоль течения реки, единственного направления которое могло бы вывести его к людям. Он ушёл в лес, прячась от неприятных встреч на берегу, но держась реки как направления, и пошёл вперёд, опираясь на посох, голодный и разбитый, но с надеждой.
11
От голода живот уже не просто урчал, он бестактно грозился на самопоедание. Состояние было такое, что человек уже не мог понять от чего ему плохо. Но сосновая чаща не предоставляла ничего съедобного, и, не имея выбора, он просто плёлся вперёд, держась реки по левую руку. Солнце прошло половину пути от зенита до заката. Вроде не так много, но голод, заставляющий от отчаяния выть волком, мучительно растягивал время. Каждая мелочь такая как назойливые москиты, заставляла нервы пылать в бешенстве, а нога, что хладный кусок мяса, заставляла черепную коробку реветь в ярости от невозможности взорваться тысячами багряных ошмётков. Слезы заполняли глаза от беспомощности, от бессилия. Но он шёл, плывя в тёплом осеннем мареве, и, не придавая значения своим действиям, начал петь… тихо, скорее нашёптывая старую солдатскую кричалку, сложенную каким-то старым забулдыгой, мурлыкая сквозь ком в горле: