— Не думаю, что это хорошая мысль, приятель, — возразил Дигби. — Я должен тебе кое-что рассказать о местных и об их нравах. Если мы будем задавать вопросы их дамам, они могут отреагировать несколько неожиданно. Ты вломишься туда, чтобы допросить какую-нибудь женщину, и не успеешь оглянуться, как поднимется мятеж. Давай, может, лучше я этим займусь.
Банерджи неловко переступил с ноги на ногу.
Дигби нахмурился:
— Вы что-то хотели сказать, сержант?
— Нет, сэр, — извиняющимся тоном ответил Банерджи. — Просто я сомневаюсь, что кто-нибудь станет устраивать мятеж, если мы войдем в этот дом.
Голос Дигби дрогнул:
— И почему же вы так считаете?
— Сэр, — сказал Банерджи, — я совершенно уверен, что это бордель.
Час спустя мы с Банерджи стояли у дверей дома номер сорок семь по Маниктолла-лейн, обветшалого двухэтажного здания. Уж в обветшалых зданиях в Черном городе точно не было недостатка. Казалось, весь район состоит из этих ветхих перенаселенных жилищ, кишащих людьми. Дигби как-то высказывался по поводу местной нищеты и убожества, но, сказать по правде, был в этих постройках некоторый колорит, своеобразное жалкое очарование, подобное очарованию районов Уайтчепел или Степни[5].
Когда-то дом был выкрашен в жизнерадостный ярко-голубой цвет, но краска давно пала в бою с безжалостным солнцем и муссонными дождями. Теперь от нее оставалось лишь несколько бледных следов, выцветших голубых полосок на покрытой плесенью зеленовато-серой штукатурке — исчезающее свидетельство более благополучных времен. Кое-где штукатурка отвалилась, обнажив изъеденную временем рыжую кирпичную кладку. Из трещин пробивались сорняки. Над нашими головами из стены торчали пугающие останки балкона, похожие на кривые зубы обломки железных перил обвивала густая листва. Входная дверь представляла собой ряд грубых, плохо подогнанных досок. С нее краска тоже давно облупилась, открыв темное, порченное жучками дерево.
Банерджи поднял лати и громко постучал.
Изнутри не донеслось ни звука.
Он оглянулся на меня.
Я кивнул.
Он снова забарабанил в дверь:
— Откройте! Полиция!
На этот раз изнутри донесся приглушенный голос:
— Асчи! Асчи![6] Сейчас!
Звуки. Шарканье спешащих ног, затем кто-то завозился с засовом. Хлипкая деревянная дверь сдвинулась, заскрипела — и наконец приоткрылась. Перед нами, согнувшись, как знак вопроса, стоял сморщенный старик-индиец с копной спутанных серебристых волос. Темная кожа, тонкая, как пергамент, свисала с его худого скелета, придавая ему сходство с хрупкой экзотической птицей. Старик поднял взгляд на Банерджи и расплылся в беззубой улыбке:
— Ну, баба́[7], чего тебе нужно?
Банерджи повернулся ко мне:
— Сэр, наверное, будет проще, если я объясню ему на бенгали.
Я кивнул.
Банерджи заговорил, но старик, судя по всему, его не расслышал. Сержант повторил все сначала, на этот раз погромче. Тонкие брови старика растерянно сдвинулись. Понемногу выражение его лица изменилось, вернулась улыбка. Он исчез, и через секунду дверь отворилась целиком.
— А́шун! — сказал он Банерджи, а затем обратился ко мне: — Ходи, сахиб. Ходи. Ходи!
Старик шаркал впереди нас по длинному темному коридору. Здесь было прохладно, в воздухе висел тяжелый запах благовоний. Мы шли следом, гулко стуча ботинками по начищенному мрамору. Обстановка была изысканной, почти богатой, и резко контрастировала с запущенным фасадом здания. Словно мы вошли в какую-нибудь дверь в Майл-Энде и вдруг оказались посреди шикарного дома в районе Мейфэр[8].
В конце коридора старик остановился и жестом пригласил нас в просторную, роскошно обставленную гостиную. Элегантные диваны в стиле рококо, на них ворох шелковых подушек с восточным орнаментом. На дальней от нас стене над шезлонгом, обтянутым красным бархатом, с картины в красивой раме невозмутимо смотрел сверкающий драгоценностями индийский принц на белом коне. Огромный зеленый панка[9] размером с обеденный стол неподвижно свисал с потолка. Из окна, выходившего во внутренний двор, в комнату струился свет.
Где-то тикали часы. Я порадовался небольшой передышке. Прошло уже больше недели, а я до сих пор не мог акклиматизироваться. Дело было не только в жаре. Тут присутствовало еще что-то. Что-то бесформенное и неуловимое. Нервозность, проявлявшаяся в виде боли в затылке и тоскливой тошноты. Казалось, на меня плохо действует сама Калькутта.
9
Панка — потолочное опахало; ткань, натянутая на деревянную раму. Приводился в движение с помощью веревки.