Выбрать главу

— Терпимо… Привет от Оли Патлых. Она со мной.

Всю прогулку он разговаривал с Клавой, благо надзиратель попался из сносных.

У Россохатского появились признаки душевного расстройства. То был тих и молчалив, то начинал буйствовать. Федор как только мог успокаивал товарища. Но однажды Рсссохатский поразил его:

— Оставь. Я просто притворяюсь. Повидал я сумасшедших на своем веку, изучил их повадки. Может, выпустят? Не то и впрямь помешаюсь. Не по мне неволя, замки и решетки…

Сергеев недоумевал. На самом деле парень повредился умом или задумал перехитрить тюремщиков и врачей?

Как-то Клава сообщила, что у одной из подследственных чахотка и все женщины требуют, чтобы больную отдали на поруки. Но тюремщики не собираются освобождать человека со смертельным недугом. И арестантки решили объявить голодовку.

— Обещаю: и мы поддержим! — горячо заверил Федор.

Целый день тюрьма перестукивалась, всю ее лихорадило, а вечером она загудела, затряслась и загремела. Политические били в железные двери кулаками и сапогами. Артем требовал вызова прокурора и кричал вместе со всеми:

— Отдайте на поруки больную, освободите ее, палачи!

Прокурор не являлся, и в ход пошли койки, табуретки, параши. Все это с ужасным грохотом летело в двери и окна камер.

Увлекшись обструкцией, Федор не сразу услышал запах дыма, а когда оглянулся, костер в углу камеры полыхал вовсю. В него Россохатский с сатанинским хохотом подбрасывал солому из тюфяков, бумагу, ножки от сломанных табуреток — все, что могло гореть.

Задыхаясь от горького дыма, Федор выбил оконное стекло. Загремели ключи, и в камеру ворвались разъяренные надзиратели. Сперва поволокли куда-то обезумевшего Россохатского, а затем и Федора. Били связками огромных ключей по голове, пинали ногами.

Очнулся Сергеев на полу в холодном карцере. Пощупал вокруг рукой. Один… Где же Степа?

Утром пришел прокурор. Он сказал:

— Больную временно выпустим. А вас обоих переведем в Николаевские арестантские роты. Там выбьют всю дурь.

— Не трогайте Россохатского. Костер зажег я… — сказал Федор. Знал: Степану не выдержать пребывания в «Николаевке».

Итак, судьба Сергеева была решена. Таких на волю не выпускают. В арестантских ротах — страшном застенке, упрятанном в глухой тайге, — заключенного ждут лишь пытки и мучительная смерть.

Об этом аде Федор давно был наслышан. Еще не предъявлено обвинение, еще не осужден, а закован в тяжелые кандалы…

ВСЕ КРУГИ АДА

Тюремный вагон потряхивало на стыках рельсов, сильно дергал на остановках паровоз, но арестанты крепко спали, положив головы на колени соседа. Иначе было нельзя — скованы попарно. Дремали и конвоиры, зажав меж ног ружья. В тусклом свете, падающем от свечи, лица их казались более мягкими и человечными, чем. днем.

Федор сидел на лавке крайним и, прислонившись виском к подрагивающей стенке вагона, смотрел на зимний пейзаж за окном. Через десять — пятнадцать верст из тьмы выплывало здание с одиноким фонарем. А вот и Чусовская… Здесь он прощался с урядником и его дочерью. Презанятная история! А это Теплая Гора… Проросло ли семя, зароненное им в сердца бисерских рабочих и рудокопов?

Поезд тронулся, блики фонаря упали на лоб его товарища по кандалам, осветило и других арестантов, отправляемых в страшную «Николаевку». Двенадцать человек. Лица землистые и небритые, искаженные перенесенными страданиями.

Сергеев глянул на арестанта, прикорнувшего на его коленях, и невольно вздрогнул. Аким, он же Леон Гольдман. Убежденный меньшевик и его личный враг. Судьбе угодно было распорядиться, чтобы человек этот все время вставал на его пути. Еще в Стокгольме Аким с трибуны съезда возвел на Артема поклеп, будто бы он в Харькове сам изготовил себе мандат делегата. Впрочем, обливали грязью и других большевиков.

А после нынешних успехов уральских большевиков меки совсем взбеленились и прислали в Пермь своего испытанного ревизора, члена ЦК Акима. Они ставили под сомнение правильность выборов.

— Да ведь наша организация выросла за год с четырех тысяч членов партии до семи, а ваша растаяла! Поэтому и делегатов у нас стало больше, — доказывал Федор. — Проще пареной репы.

Бурное собрание затянулось до утра. Большевики, считая Акима нечестным человеком, решили написать об этом руководству партии. Но в ту же злополучную ночь часть Пермского комитета была арестована, в том числе Федор и Аким.

Когда Сергеева перевели из башни в общую камеру, там сидел и Аким. Они так спорили, что слышно было на всех этажах тюрьмы.

— Да плюнь ты на него, Федя! — говорил Котов.

— Подлость, пакость! Нельзя держать в партии таких. Борьба должна быть честной.

Надзирателям надоело разнимать противников, и их рассадили.

И вот теперь они не только в одном вагоне, но и скованы одной цепью. А сейчас этот ненавистный Леон спит на его коленях!

В Кушву прибыли днем. Здесь их пересадили в вагончик горнозаводской узкоколейки. Ветка уходила на север, в глухой медвежий угол — Верхотурский уезд. Вскоре восточные склоны Уральского хребта исчезли из виду. Лапчатые ветви высоких елей, отягощенные снегом, поседевшие от инея простоволосые березы, густой подлесок с буреломом, а над колеей — узкая полоска низкого серого неба.

Поезд из трех вагончиков притормозил на вырубке среди необозримой тайги. Ни станции, ни селения, лишь в сторонке от дороги — кирпичная тюрьма, огороженная высоким частоколом. У ворот два дома для служителей и больница, похожая на сарай.

«Николаевка»… Отсюда почти не возвращаются.

После обыска в приемной этап построили. Начальник тюрьмы Жирнов выдавил на морщинистом лице подобие улыбки:

— С приездом, горбатенькие! Будем вас исправлять. Слыхал, непослушные вы. Но здесь надо расстаться с гонором и дерзостью. Иначе… — повысил он голос до визга, — раскаетесь! Я выколочу из вас политическую пыль! Поняли или разжевать на спине кнутом?

— Позвольте! — возразил Федор. — Мы не осужденные, а только подследственные и, вероятно, будем оправданы. Угрожать нам, а тем более бить — недопустимое превышение власти.

— Прекословить? — взвизгнул Жирнов и приказал помощнику: — Калачев! Обрати этого бродягу в осужденного каторжника. Ать, два, три!

Калачев, старший надзиратель Евстюнин и их подручные набросились на Сергеева. Наголо остригли, одели в арестантскую одежду и затолкали в одиночку. Хоть отцепили ненавистного Акима, и сегодня можно уснуть одному.

Весь второй этаж — камеры для политических. На первом — уголовники, а в подвале — неотапливаемые карцеры. Двери камер решетчатые, и надзиратель, прохаживаясь по внутренней галерее, видел и слышал каждого узника. Спать положено в шесть вечера, и стоило кому-нибудь поднять голову, как его отправляли в карцер.

«Николаевка» была полна заключенных, но везде стояла тишина. Надзиратель улавливал малейший шорох. Вот кто-то перевернулся во сне, и он уже орет:

— Эй, волки! Замрите.

Только глухие стоны из подвальных карцеров, где лежат истерзанные и избитые люди, порой нарушают жуткую тишину.

«Николаевка» — не городская тюрьма, где протест заключенных достигает цели, здесь нельзя голодовкой защитить человеческое достоинство. Раз об этом не узнают на воле — успеха не будет. И многие подчинялись варварскому произволу.

Но Федор не мог с этим мириться. И жизнь его потекла меж одиночной камерой и карцером. Потеряв счет времени, он пребывал в каком-то ожесточении.

Однажды в соседнюю одиночку привели новичка. Федор услышал, как надзиратель Евстюнин спросил:

— За что осудили?

— Сто двадцать шестая статья… — уклончиво ответил заключенный.

— Республики захотелось, каналья! Получай!

Раздался удар и жалобный стон. Бил Евстюнин смертным боем.

Схватившись за прутья двери-решетки, Федор с силой тряс их:

— За что людей мучаешь, изверг? Отпусти его!