Старший надзиратель ворвался к нему в камеру. Кривоногий, не лицо, а морда летучей мыши. Сергеев легко отбросил его. Не справившись с Федором, Евстюнин кликнул на помощь подручных. Прибежал даже Жирнов.
— В карцер его, миленького, в карцер! Ать, два, три!
Содрав с Сергеева одежду, тюремщики столкнули его вниз по лестнице. Упасть на ступеньки он не успевал — его подхватывали на свои кулаки надзиратели. Били нещадно, с каким-то зверским упоением до самого подвала. Жирнов бежал вслед и сладострастно повизгивал:
— Так его, родненького, так! Ать, два, три…
Босой, в одном исподнем, весь опухший и синий, Федор упал на обжигающий холодом каменный пол карцера. И сразу же почувствовал, что стал сползать вниз. Выплюнув выбитые зубы, он собрал последние силы и полез вверх. Но куда бы ни приползал — везде покатая плоскость, уцепиться не за что. В таком карцере с конусообразным полом он впервые. Ни стоять, ни лежать. Что за дьявольская пытка!
Силы его иссякли, и он съехал в самый низ воронки, на дне которой замерзала вода. Стояли лютые морозы, а карцер не отапливался. Раны Федора сочились. Выдержать здесь две недели? А на меньший срок сюда не сажали.
Очнулся Федор в тюремной больнице. Не сразу понял, где он, а поняв, слабо улыбнулся: «палата лордов»… Так называли арестанты это спасительное убежище. Большинство после карцера с конусным дном «съезжало» прямо на таежное кладбище, а уцелевшие становились инвалидами. И только могучий организм Сергеева каким-то чудом выдержал немыслимое испытание.
Избиение заключенных шло по известному всем распорядку. В будни истязали по ночам, а в табельные дни и воскресенье — при солнечном свете. Били пудовыми кулаками, плетьми из бычьей кожи, коваными сапогами и просто связкой тяжелых ключей.
Выстояв в церкви обедню и приобщившись божьей благодати, Евстюнин, напомаженный лампадным маслом, сразу после службы шел в карцер защищать «веру, царя и отечество». Спрашивал у истерзанного узника:
— В господа бога веруешь, нигилист-могилист?
Тот поспешно отзывался:
— Верую, как не веровать!
— А коли веруешь, эфиопская твоя душа, почему в политики записался, на царя-батюшку посягаешь? — И, перекрестившись истово, взмахивал кожаной палкой, набитой речным песком: — P-раз! Во имя чудотворной иконы пресвятой богородицы «Утоли моя печали»…
Палка-мешочек вроде бы мяконькая, но боль страшная. Следов не видно, а мясо от костей отстает.
— Перестань! — молил несчастный. — Я же сказал… Верую в отца, и сына, и святого духа. Чего тебе еще?
Но Евстюнин только входил в азарт:
— Во имя чудотворной иконы Киево-Печерской божьей матери… Два! Во имя богородицы «Всех скорбящих радости»… Три!
Бил, пока жертва не валилась замертво, пока не иссякал перечень чудотворных икон. А их на Руси много…
Но Федора Евстюнин бить перестал: никакого удовольствия! Тот пощады не просил, а только пугал надзирателя его же страхами:
— Воин царя Ирода, исчадие ада! Сатана по тебе давно скучает…
— Господь милостив, простит наши прегрешения… Кто, как не мы, обороняем его от нечестивцев? — неуверенно бормотал надзиратель.
С тех пор как Федор выжил в карцере «с конусом», Евстюнина объял суеверный страх. Чего доброго, выживет, выйдет на волю и отомстит.
В живучести Федора надзиратель имел случай снова убедиться. Когда Федор отказался идти на общую молитву, его вместе с молоденьким студентом зверски избили и бросили в карцер с полом, на котором были набиты сучковатые жердочки. Босиком не устоишь, да и лежать мучительно.
Студент был в глубоком обмороке. Тщетно Федор пытался привести юношу в чувство. Растирал виски, дышал на него, положил его голову к себе на колени… Но его собственные силы были на исходе. Как выдержать эти муки?
Прижав к себе изувеченного студента, Федор забылся.
Пришел в чувство от леденящего холода. На руках его лежал окоченевший труп.
ВОСКРЕС ИЗ МЕРТВЫХ
Утром обоих доставили в больницу. Федора фельдшер еле отходил, а о студенте составили акт: умер от воспаления легких. В тюрьме врача не было, сюда изредка приглашали доктора с ближних приисков. Поверив Жирнову и Калачеву, доктор подписал лживый акт.
Новое злодеяние садистов, загубивших молодую жизнь, облетело тюрьму. Политические обязали первого же товарища, вызванного на суд в Екатеринбург, сообщить о нем на волю, потребовать вскрытия тела и судебной экспертизы, поднять компанию в печати.
Весной о порядках в «Николаевке» зашумели газеты, в Думе выступили с запросами социал-демократы.
Начальство в «Николаевке» засуетилось. Из карцеров освободили всех заключенных, сорвали с полов жерди — изобретение Калачева, засыпали «конус», спрятали орудия пыток. Заключенные поняли: едет комиссия и палачей заранее оповестили.
Калачев и Евстюнин шныряли по камерам и мстительно цедили:
— Помните: комиссия за порог, а мы… Мы останемся!
Даже видавшая виды «палата лордов» охнула, когда в больничку доставили Артема. В скелете с потухшим взглядом его нельзя было узнать. Все тело в кровоподтеках и синяках, во рту незаживающие язвы и дыры вместо зубов. Федора терзала цынга, началась гангрена челюсти… Выживет ли? И все же глаза его блеснули жизнью, когда знакомые лица склонились над ним.
На третий день Сергеев зашевелился, а на пятый, увидев черную, исполосованную спину соседа по койке, прошамкал:
— Здорово тебя, Кабаков, разделали опричники… Ты ведь это, Гаврила Иванович? Сразу не узнать — так ловко плетьми расписали…
— Я-а… — прохрипел тот в окровавленную бороду и с трудом повернулся: —Никак, Ар… то бишь, Сергеев? Винсу, и тебе досталось.
— Не посчитались, гады, и с членом Государственной думы? — яростно помотал Федор стриженой головой. — Совсем озверели…
— С бывшим депутатом… — поправил его истерзанный арестант, подавляя стон. — Думу-то их величество разогнал. Неугодны стали речи избранников от рабочих да от нас, мужиков. А обещал свободу!
— Ты, Гаврила Иванович, все же покажись комиссии. Едет сюда…
— Ужо! — скрипнул зубами Кабаков. — Покажу свое мясо… А останусь жив — покажу тиранам кое-чего и на воле. Сочтемся!
Оба обессилели и умолкли. Опустив устало веки, Федор мысленно перенесся в родные Кабакову места, в его Алапаевск, на юг от «Николаевки», в Верхотурский уезд. В горнорабочем Алапаевске домны, неподалеку Салдинский и Шайтанский железоделательные заводы, Тягунские рудники. Тысячи рабочих, около пятисот большевиков — самая крупная на Урале партийная организация. Там Федор и встретился с Гаврилой Ивановичем, побывал в его избе — ее посещал и Яков Свердлов. Кабаков — хлебороб, выросший в пролетарском окружении, очень самобытный революционер. Правда, эсеровского толка, но заметно тянется к социал-демократам. На распутье… Человек действия, он сумел внушить мужикам Алапаевской волости идею свободы и социализации земли, стал их общепризнанным вожаком, был ими послан в Государственную думу. Сколотив еще в 1905 году сильный Крестьянский союз из тридцати тысяч своих единомышленников, Кабаков вошел и в Алапаевский Совет рабочих уполномоченных, поддержал со своими мужиками крупную забастовку горняков.
Федора всегда удивляло: как это откровенный атеизм и ярая ненависть к самодержавию не помешали Гавриле Ивановичу стать популярным у темных крестьян? Обычно они отвергали агитаторов, посягавших на религию и самодержавие: «Нам главное — землю взять. Бар и помещиков за милую душу турнем, а царя-батюшку и господа нашего милосердного не замайте!»
Но Кабакову, как ни странно, прощали все, даже дерзкие речи в адрес императора и всевышнего. Мужиков сплачивала мечта о «крестьянском социализме» — наивная, утопическая, покрытая шелухой народничества, и тем не менее до смерти пугавшая царских сатрапов. Как же — мужичье требует национализации помещичьих, удельных, монастырских и — о ужас! — даже кабинетских, лично царских земель. Неприкосновенность освящена веками. Недаром власти окрестили бунтующую волость «Алапаевской республикой», а главу Крестьянского союза — «президентом», которого часто называли также Пугачевым. До сих пор мерещится им этот Пугачев… Страх царских чиновников был велик и понятен: Кабаков, этот мужицкий предводитель, все зауральские деревни взбаламутил, восстановил против властей. А если еще с социал-демократами стакнется?..