«Да, такой бородач способен любого мужика расшевелить, обратить в свою веру!» — тепло думал Федор о Гавриле Ивановиче. Всегда питал он слабость к прирожденным организаторам и трибунам из народа. Вспомнил свои беседы и споры с этим умным, но малограмотным алапаевским Пугачевым. Тот однажды признался: «Побыл в школе от рождества до масленицы, однако читать научился…» А теперь жадно хватается за любую подпольную брошюру, старается в ней разобраться, постичь программы разных партий — которая сподручнее для мужика? И говорить Кабаков наловчился, даже в Думе выступал! Оратор природный… Что это так, Артем убедился, слушая Гаврилу Ивановича на тайной сходке революционного актива рабочих и крестьян Алапаевска, устроенной на дальних от города берегах живописной Нейвы. Сосновый бор, скала Писанец с древними знаками и рисунками, высеченными рукой первобытного человека, причудливые разномастные камни, похожие на людей: Старуха, «вымазанная в тесто», краснолобый Старик, а вокруг них Ребята. Излюбленное место для маевок и отдыха алапаевцев…
«Очень тогда интересно говорил Гаврила Иванович! — усмехнулся Федор, на миг позабыв о боли. — Такие слова надолго врезаются в память: «У богачей прорва краденой у нас же земли, но они мужику лишь царствие небесное сулят… Дескать, там все, что положено человеку, получите! Дудки, пусть щас же отдают нам неправедно нажитые угодья. Сто лет ждем милости: не упадет ли с неба добро? Ан — нет! Земелька по-прежнему в их загребущих руках. Говорят: выкупайте! Но мы не пришлые из чужих краев, мы — здешние, и земля эта сто раз нашими мозолями обработанная. А дворянам и того мало — все еще вздыхают о крепостном праве, хоть и снова нас закабалили. Понаедали животы, упились нашим горем. Попы только евангелием потчуют: «Просите, и дастся вам, стучите, и отверзется». Мы, дураки, просим, стучимся и молим, а нам в ответ — молчок и ехидная насмешка. Нет, братцы, пришло время взять топор да ломать двери, силой брать землю! Нам и рабочие помогут…»
Кабаков глухо застонал. Федор спросил:
— За что же тебя, товарищ, так изуродовали?
— Пришли в избу арестовать, а я часа два собирался, все мешкал. Цельный взвод солдат заставил ждать… Куда мне спешить? Обозлились стражники, особливо пристав, но на людях не тронули — побоялись. После уж, по дороге отыгрались. Да еще тут, в «Николаевке», добавили по живому мясу…
Об истинной причине зверской расправы над ним Гаврила Иванович лишь догадывался. Нет, не зря палачи, когда пороли его нагайками, все приговаривали: «Вот тебе, богохульник, за церковные земли, а вот за непочитание святого сана! Кто же с кого первый шкуру сдерет — ты с нас или мы с тебя?» Слова, очень похожие на те, что Кабаков недавно бросил митрополиту Питириму, увидев его в кулуарах Государственной думы: «Если не отдадите добром крестьянину монастырских угодий — сами их отнимем, да еще с вас шкуру сдерем!» Да, выступления Гаврилы Ивановича на маевках и беспорядки на заводах были лишь поводом для ареста мужицкого депутата. Злопамятен владыка Питирим!
Прибыла комиссия — екатеринбургский прокурор, товарищ прокурора из Казани и важный чиновник из Перми. На их вопросы запуганная тюрьма ответила молчанием — оно было красноречивее жалоб и протестов. Только Сергеев, Гриша Котов и какой-то уголовник заявили об истязаниях и пытках.
Замученного палачами Кабакова высокой комиссии не показали. Вид его так наглядно изобличал здешние кровавые порядки, что тюремщики поспешили избавиться от страшного свидетеля. Темной ночью они выбросили чуть живого Гаврилу Ивановича в придорожную канаву, подальше от угрюмых стен «Николаевки». Надеялись — до утра не доживет, вот и концы в воду! Но бывшему члену Государственной думы повезло. Ехали в Верхотурье два татарина и обнаружили полумертвого человека. Люди сердобольные, они положили Кабакова на повозку и дома выходили.
А комиссия, закончив обследование «Николаевки», завела дело на ее администрацию. Трех жалобщиков решили перевести в городские тюрьмы, а Сергеева «порадовали» особо:
— Поправляйтесь! В Перми вас ждет суд. Обвинение готово.
Но не сказали главного: от Дарочки, ее мужа Юрия и Егора прибыло подтверждение: «Конечно же, это Федор, наш брат и зять!»
В свои двадцать пять лет Федор походил на изможденного старика. Тюремный фельдшер, коновал по профессии, ставил клистиры, пускал кровь и чем-то смазывал раны — вот и все лечение.
После «Николаевки» пермская тюрьма показалась Федору раем. Но и тут уже вводили драконовские порядки, хотя начальник еще побаивался политических и все объяснял злой волей свыше. О нем сложили виршик:
Теперь не разрешали ходить из камеры в камеру, участились обыски, запретили устраивать собрания на прогулках. Но Федора — худо ли, хорошо ли — все же лечили и наконец-то ему позволили переписку, получать с воли книги и посылки — в этом он нуждался больше всего.
Первое письмо отправил по адресу, не вызывавшему у охранки подозрения: своей «родственнице» Екатерине Феликсовне Мечниковой, в Москву. В Харьков писать опасался — как бы не подвести друзей, не раскрыть себя. Такая ниточка поможет следователю дотянуться до его прошлого, еще более подсудного, чем пермское. Писал с оглядкой на тюремную цензуру:
Дорогая тетя!
Я очень долго ничего не писал… Объясняется это тем, что мое последнее письмо было мне возвращено; я его написал в форме, которая показалась прокурору дерзкой. Я несколько раз порывался написать, но… починка челюстей доводила до такого состояния, что я оказывался неспособным читать даже легкую беллетристику. С огромным трудом удалось удалить три корня. Образовался гангренозный процесс, рот наполнен ватками с йодоформом. Еще необходимо удалить восемь корешков, часть челюсти…
Жду исхода суда. Обвинительный материал очень бледен, есть свидетель, что моя хозяйка называла меня «Артемом», писала что-то со мной, ходила на какие-то собрания, есть протоколы Пермского комитета c.-д., где председательствовал «Артем». Но нет ничего писанного моей рукой. По обвинительному акту, я никогда ни за что не привлекался…
Рассказав о тюремном житье-бытье, он добавил:
…А в смысле режима теперь по всей России одинаково, и шальная пуля даже на воле не менее опасна, чем в любой тюрьме, и если на что можно сетовать — только на то, что пули стали совсем шальными. Что же касается карцера, так ведь темных комнат боятся только дети, пока не дорастут до 7 лет. Пожелайте мне получить поселение, потому что оправдание, по-моему, не означало бы освобождения…
Что поделывает Шура, Борис Васильевич, Дима?
Прежде чем поставить гриф «Просмотрено и пропущено», прокурор дважды перечитал письмо. «В общем-то, ничего особенного. Но рассуждения насчет шальных пуль… И вот это: «по обвинительному акту, я никогда и ни за что не привлекался». Значит, все же когда-то привлекался. Но где? Нет, выпустить на волю такого нельзя. Сергеев и сам это понимает, иначе бы не писал: «…оправдание, по-моему, не означало бы освобождения». Догадлив, шельма! Оправдают его по одним обвинительным материалам — предъявим суду другие, пусть даже неосновательные. Будем и будем тянуть, но свободы он не получит. Слишком опасен».
Уже назначенный суд над Сергеевым отложили.
Исчезла кухарка учительницы Патлых — единственная свидетельница обвинения. То ли охранка отказалась от нее, боясь провала процесса, то ли стряпуха сама сбежала, мучимая совестью. Впрочем, и это на руку властям — опасный революционер пока будет сидеть.