Выбрать главу

(Предсказания Терье Банга сбылись. Один из тех, кто значился в списке, вскоре после учреждения МАГа, разочаровался в проводимых нами изысканиях… Об Атешоглы вы прочтете дальше… Но я хотел бы обратить внимание читателей на другое. Банг ни словом не обмолвился об Артамонцеве, хотя наверняка знал о нем. Теперь по этому поводу у меня нет никаких сомнении. А тогда перескок на Россию в его рассказе был так естествен и так захватил меня, что я не придал ему должного значения… Откуда мне было знать, чго первым бихронавтом планеты станет русский?)

— Видишь ли, Сато, чтобы узнать о стране не обязательно проехаться но ней… (усмехается Терье). Нет! Нет! — поднимает он руки, догадываясь о чем я подумал. — Без всяких справочников и энциклопедий. Надо всего-навсего встретиться и поговорить с человеком, о родине которого ты хочешь знать… Человек — это самая лучшая из самых лучших энциклопедий…

— Что может дать диалог? — спрашиваю я. — Хорошо если собеседник эрудирован. И то в каких-то вопросах он может проявить неосведомленность.

— Сато, — увещевающе останавливает меня Терье-, такая бы беседа меня не устроила. В подобных случаях свой диалог с человеком я веду не совсем обычно. Я говорю не с ним, а со Спиралью его индивидуального бихронового поля… Не зря говорят: Человек — это мир, вселенная в микроминиатюре. Ты даже не представляешь насколько глубока точность этого утверждения. Но человек вместе с тем является и особью той стаи, в которой он живет…

Люди, дорогой Сато, одномерки с многомерной потенцией, о которой они не подозревают, и которая функционирует у них на пассив, то есть, только «на прием» внешних сигналов. В них собирается вся информация и о себе, и о тех, кто с ними рядом, и об окружающем… Достаточно возбудить их и они заработают на трансляцию. Иными словами — заговорят. И не имеет значения каков уровень просвещенности твоего собеседника. Спираль тебе выдаст все сполна. До самого сокровенного.

Мне же, если судить по твоим понятиям, повезло. Я встретился с человеком, занимающим в своей стране видное общественное положение. К тому же ученым…

Легковерная Доли была прямо-таки в восторге от него. Да и остальные тоже… Он говорил об очень близком и очень понятном каждому из них. Кто-то слышал свою речушку детства, кто-то видел унылое ранчо в гулких и скудных саваннах, вспоминал жуткий каньон, где было много ягод и водились черти… Перед кем-то вставало лицо изможденной матери. А Каминского опалило пламенем печи крематория, в огнедышащий зев которого бросили избитого до полусмерти его старшего брата. Он аж застонал…

Правда, кроме меня никто его стона не слышал. Как не слышали и не видели так, как я, их разговорившегося гостя.

Что-то холодноватое звучало в его рассказе. Для меня, конечно. Не для них… Как тебе это лучше объяснить? Ну, вроде того, когда хорошо заученную домашнюю заготовку музыкант выдает за экспромт. Все в восторге. Все. Кроме знающего подобные финты.

Русский меня вообще интересовал, а тут, пока он увлечен был «исполнением своей вариации», я не удержался и тихо потянулся к его Спирали. Боже, Сато! Ты представить себе не можешь, как доверительно, как жадно потянулась она ко мне. С каким облегчением уронила она мне на ладони свои тяжело налитые пряди.

Так в изнеможении припадают к коленям матери, чтобы выплакаться. Сказать наконец о болях своих, об обидах, об острых камнях вины своей. Так, Сато, ведут себя люди на последней исповеди… Во искупление… А я только поднес руки… Их обожгло… Невнятной жалобой, горьким всхлипом, тяжким вздохом, жутким страхом, коварным нашептыванием, злорадным смехом… И мольбой. Истеричной мольбой не оттолкнуть, пожалеть, снять с него вериги грехов тяжких… Я повел пальцами по прядям Спирали…

Это он, Оголев, поднял из зимней берлоги медведя. По недомыслию. По детскому жестокосердию. И этот медведь-шатун теперь бродит по беззащитным струнам его Спирали. Тяжело ступает по ним, больно цепляется кривыми когтями и стыдит его, и укоряет, и проклинает…

Да, Сато, именно! — соглашается он с возникшей во мне, но не высказанной мыслью. — Медведь — это образ его больной совести… Кровоточащая рана его бихронова поля…

За пару лет до этого случая с медведем, он, поддавшись пропаганде взрослых, восхвалявших какого-то мальчика, который стал национальным героем, предав во имя торжества коммунизма отца своего — тоже предал отца. Ему хотелось, чтобы и о нем выходили книги, писали газеты…

Он пришел в уездный ЧК за полсотню верст, чтобы сказать: «Мой отец ругает партию и вождя. Вместо объявленной земли, говорит он, крестьянству сунули шиш, с написанным на нем словом „Колхоз“. А за сараем отец зарыл мешок пшена. Все всё отдали государству, а он зарыл, спрятал…» Его похвалили, посадили в машину и повезли на хутор. Он видел, как приехавшие с ним военные выволокли отца на улицу, и топча его, и свирепо ругаясь, понуждали признаться, где он спрятал от советской власти зерно. Отец был тверд. «Ну что ж, — сказали тогда чекисты, — покажи, мальчик, где этот мироед гноит народное добро…» И он показал.

На следующий день двенадцатилетнему Коле Оголеву повязали на шею пионерский галстук. Он был рад до небес…

Это уже потом он услышал в себе медведя, ревущего голосом отца. «Как же так, сынок? Ведь эта крупушка наша кровная, последняя… Для вас, деток… Для мамки…» Отец сгинул в сибирских рудниках, а не на поле боя.

Цепь предательств друзей и близких, ложь себе и всем еще больше распаляли его шатуна-медведя. В своих многочисленных работах он утверждал преимущества, которые не видел, и в которые не верил. Но убеждал… Он с блеском исследовал заложенные в общественно-политической системе своей страны предпосылки, обеспечивающие народу всемерное благосостояние и изо-билие. Хотя прекрасно знал, что на деле таковых нет.

Он врал себе, врал другим, врал науке. Врал из страха Сначала боялся быть уничтоженным физически, а потом, чтобы не потерять место у пирога. Его неправда обеспечивала ему сытное местечко возле него. Попробуй, не угоди — отгонят, как зловредную муху. Пошлют на пенсию. А это значит, отберут депутатский мандат, лишат дачи, хорошей больницы и прочих немалых привилегий..

Итак, Сато, о стране, которая меня интересовала, я узнал почти все, что нужно. Не хотел бы я в ней жить… Трудно там бихронову нолю личности, имеющему широкий спектр контактов со Спиралью Пространства-Времени, что, в первую очередь, свидетельствует о таланте человека. Трудно таким там сохранить свое лицо, суметь сказать свое слово, самовыразиться…

Бихроново поле не терпит гнета. Ему нужна свобода. Нужен режим, если не полных, то посильных условий благоприятствования… А там режим иной… Впрочем, помяни мое слово лет через десять он начнет меняться. Эту страну ждут большие внутренние потрясения. Но это впереди. И речь не об этом… Об Оголеве…

Я, признаться, жалел его. Без того скудный спектр его поля уже никогда не выплеснет своей песни…

Между нами, в нем пропал талант великолепного метрдотеля. Но перед нами сидел не метрдотель, а ученый, политический деятель. Он шутил, смеялся, а верхний слой его пряди времени был встопорщенно насторожен… «Чего ради они пригласили меня? Так просто они ничего не делают. Что-то им нужно выудить», — бухтел его медведь-шатун…

И тут Харрис, постучав вилкой по тарелке, попросил внимания. Он сказал, что знаменательное событие, по поводу которого они здесь собрались, заслуживает того, чтобы за него выпить. «Иначе нам успеха не видать!» — воскликнул он, залпом осушив наполненную до краев рюмку. Оголев пить не стал, хотя ему, как и Харрису, хотелось опрокинуть в себя этот заморский напиток. Он боялся захмелеть. Поставив рюмку на место, он поинтересовался: «Просветите, пожалуйста, своего гостя в чем дело?»

Харрис с охотой стал рассказывать ему об одержанной ими победе… «Вот, — загудел оголевский медведь, — они завязаны на Пентагон. С ними надо ухо держать востро…» Об организации исследовательской группы, которая будет работать по принципиально новой методике. То есть рассматривать психические процессы во взаимосвязи со структурой Пространства-Времени.