А пан Юзек давно забыл свою обязанность оберегать меня. То, что происходило вокруг нас, было слишком большим и серьезным, жизнь каждого из нас на этом фоне выглядела ничтожной, не имеющей никакого значения. Я тоже ощущал это. Я уже не думал об Антоне. Не думал о себе. Меня не беспокоила больше мысль, выйду я отсюда или нет. Мне было безразлично, что со мной случится. В эту минуту я был готов умереть там вместе с еврейскими повстанцами. И я думаю, что это было не от легкомыслия, а от большого душевного подъема.
И немцы снова отступили. И мы снова не поверили своим глазам. И я тоже не поверил, по правде говоря. Но они действительно отступили. И всех снова охватило ликование, они обнимались и плакали от радости.
А потом произошло еще одно невероятное событие — впрочем, как и все другие в этот день, — мы увидели идущих к нам трех немецких офицеров, которые явно направлялись для переговоров: каждый из них держал свою винтовку дулом к земле, и к их мундирам были прикреплены белые ленточки.
Как я узнал позже, они просили прекратить стрельбу на четверть часа, чтобы вывезти своих убитых и раненых. А кроме того, они объявили, что все, кто выйдет по доброй воле, будет помилован и отослан вместе со своим имуществом в рабочие лагеря Понятов и Треблинку. Никто из повстанцев не сложил оружия. Но на площадь вдруг вышли несколько десятков человек — старики, женщины, много детишек, матери с грудными младенцами и даже несколько молодых парней — и отдались в руки немцев. Бедняги. Я не знаю, вышли они из какого-нибудь тесного удушливого бункера, как тот, где был я, или из какого-то другого места, — во всяком случае, никто не вмешался и не пытался их задержать. Ведь все мы знали, что ни один человек не уйдет отсюда живым. Я только не понимаю, почему еврейские повстанцы не убили этих трех офицеров. Ведь это был не рыцарский поединок. Можно было выслушать, что они предлагают, а потом застрелить всех троих. Сами-то немцы вели себя совсем не по-рыцарски. Пока они вели здесь переговоры, прибежал посыльный от командира участка с приказом немедленно отрядить пятерых бойцов в один из домов на Францисканской, потому что немцы начали прорываться туда по крышам и через чердаки. В то самое время, пока здесь говорили о перемирии…
Стрельба возобновилась. Немцы стреляли во все стороны, и наши парни отвечали им огнем. Но наши стреляли редко, потому что патроны были уже на исходе. До сих пор с нашей стороны было мало раненых, но из боя на Францисканской вернулся только один парень. Он с гордостью рассказал нам, что они сражались с немцами на чердаках, на крышах и на лестничных площадках. И остановили их. Немцы отступили и там.
Но этот рассказ уже не вызвал такого взрыва радости, как раньше. Слишком много евреев погибло там в рукопашном бою. И среди них — Михал Клепфиш, известие о смерти которого тут же разнеслось от дома к дому и с этажа на этаж по всей территории «щеточников». Кажется, я уже рассказывал, что у него на фабрике делались бутылки с «коктейлем Молотова» и была тайная мастерская, где изготавливали гранаты и бомбы. Парень, который вернулся оттуда, рассказал, как он погиб. За одной из труб на крыше затаился немец с пулеметом, и этот немец убил и ранил многих бойцов, прежде чем его удалось уничтожить. Там погиб и пан Клепфиш.
Сегодня, спустя много лет, я пытаюсь, но не могу понять, сколько времени прошло между разными событиями того дня. Те короткие минуты, когда мы стреляли в немцев и швыряли в них гранаты и бомбы, превратились в моей памяти в бесконечные часы, и я могу буквально по секундам рассказать, что делал и говорил каждый из парней, находившихся рядом. А с другой стороны, целые часы, которые разделяли эти короткие интервалы боя, сжались в моей памяти до минут, хотя я знаю, что это были долгие часы. Часы напряженного ожидания.