Теремок.
Рисунок баталиста.
В Тихвинский переулок — место жительства нескольких десятков прохановских героев, как правило, тех, которых можно назвать его двойниками, мерзавцев он сюда никогда не селил, — можно попасть через известняки и ракушечники Новослободской, Палихи и Трифоновской. Раньше это было тихое место, хоть и мощенное брусчаткой, а в 40-е годы здесь дай бог если за весь день проезжал один грузовик. С одной стороны громоздятся богато отделанные по фасаду модерновые дома, с другой — возведенные в двадцатые конструктивистские 5-этажные трущобы стандартной планировки, без лифта: наглядно выраженная в архитектуре социальная разница.
На самом деле раньше дом номер 10/12 был 4-этажным, а 5-й надстроили уже позже; о перепланировке свидетельствуют заложенные кирпичом, по-видимому, для укреплении несущих стен, окна. Прохановы жили на третьем этаже, в трехкомнатной коммунальной квартире: две занимали они с мамой и бабушкой, одну — соседи, мать и дочь. Комната, в которой они жили с матерью, была угловой, на стыке двух сходящихся стен. Это было удивительное пространство, напоминающее внутренность платоновского икосододекаэдра: не менее двух десятком углов, не столько встроенные, сколько вынесенные, как в центре Помпиду, коммуникации. Прохановские герои обычно видят из окна тополь (растущий здесь по сей день — «вот, мое тотемное дерево») и желтую классицистскую церквушку XIX века — невыразительную для постороннего, но вызывающую у него приступ ностальгии и благоговения. Во времена прохановского детства в церкви размещался не то маленький заводик, не то мастерская, купол был разрушен, туда заносило ветром семена — и поэтому прямо на крыше росло карликовое деревце воплощенная метафора угнездившейся в тонкой телесной оболочке души. Еще из окна виден был двухэтажный «мещанский» домик, в окне которого однажды он обнаружил молодую женщину, совершавшую утренний туалет. Та же сцена, только в обратном порядке, повторилась вечером. В течение многих лет он наблюдал в окно этот потрясающий стриптиз и с тех пор всю жизнь вспоминал «туманные оранжевые окна в доме напротив, и в одном из них, лунно белея сквозь наледь, теплая после сна, обнаженная женщина поворачивается пред невидимым зеркалом, медленно надевая лиф на свои полные груди, и от этого ежеутреннего, головокружительного зрелища нельзя оторваться». Однажды, не выдержав, он выбежал на улицу, ей навстречу, посмотреть, как она выглядит вне этой оконной поволоки. Женщина наверняка уже в могиле; на месте мещанского домика пустырь.
В квартире-трешке все, кроме него, были женщины. В этом гинекее маленький Александр Андреевич царил безраздельно. Им занималась бабушка и все время негромко напевала баптистские, сочиненные Иваном Степановичем Прохановым псалмы: «Великий Бог, ты сотворил весь мир!» — или: «Открой, о Боже, чертог своей любви!». Проханов совершенно уверен в том, что его бабушка была святая, и, похоже, это не та тема, относительно которой он позволил бы какие-то насмешки. Одна из самых пронзительных сцен во всем тридцатироманном корпусе прохановских текстов — та, где Коробейников, герой «Надписи», купает немощную бабушку; отсылаю к ней целиком, цитировать из нее кусками отдавало бы кощунством. Бабушка возникает не только в автобиографической «Надписи», едва ли не в каждом романе для нее заботливо зарезервирован некий минимальный объем. Она была медсестрой. Сначала работала в сиротском приюте, а потом в доме подкидышей. Она была баптисткой (уже не молоканкой, от молоканства в семье остались только кулинарные традиции — домашняя молоканская лапша и клюквенный мусс, который называли «химмельшпайзе»). На фотографиях можно увидеть женщину, похожую на мисс Марпл из английского сериала. Хотя, по уверению ее внука, она и не была интеллектуалкой, но тоже вращалась в модернистской среде, посещала вместе с Александром Степановичем салон Мережковского и Гиппиус: «Мистическая модернистско-христианская атмосфера докатилась до меня через ее уста». Бабушка была очень религиозна: «Всегда кончала день чтением Евангелия. Из Писания она извлекала не богословские тонкости, которые повергали ее в глубокое недоумение и заставляли говорить о великой тайне, а ощущение какой-то любви бесконечной, которую она проецировала в основном на меня. Бабушка для меня была Христос одновременно. Она меня любила безгранично, со всем, из чего я состоял, с дурным».