Также он рассказывал мне, как недавно «посетил супермагазины, мимо которых постоянно проезжал на автомобиле в течение последних лет, куда у меня не было времени заглянуть, потому что у меня не было необходимости обставлять свою новую стокомнатную квартиру итальянской мебелью». Как ему пришло в голову зайти туда? «Я ехал, по приглашению МПО „Энергия“, на завод Хруничева, одно из святилищ советской военной экспансионистской техники и науки. Все эти гигантские заводы, технократические храмы с охраной, за семью печатями, со сторожевыми вышками, секретами, были святилищами советской цивилизации. Я посетил три или четыре подобных центра, они все деградировали, там нет заказов, стоят недоделанные ракеты, этот несчастный трагический „Буран“, который они даже вывезти не могут, окаменел и превратился в какой-то реликт советского угольного периода. И меня охватила тоска, тоска человека, который так или иначе участвовал в создании этого огромного величия». Пребывая в ипохондрическом состоянии духа, на обратном пути он обратил внимание на гигантские храмы торговли, «капища товаров, которые вырастали по всей кольцевой дороге в туманах, сварке, как огромные мегаполисы». Они выгодным образом контрастировали с заводами им. Хруничева — «угнетенными, обезлюдевшими, с печальными руководителями, утратившими свою вальяжность и орденоносную вседозволенность» — и он решил узнать, что там внутри.
— Вы взяли тележку?
— Нет, я поставил свою машину на стоянке и двинулся к стеклянным огромным пузырям, летающим тарелкам, соединенным надувным городам. Я бродил по этим кристаллическим структурам, которые переходили друг в друга, и можно было просто войти в пузырь с одной стороны, и, двигаясь, по стеклянному кишечнику, пройти тысячи километров и выйти где-то у экватора. (Похоже, он описывает посещение ТЦ «Гранд» на Ленинградке.)
— Что вы приобрели там?
— Мне ничего не хотелось купить. Я подхожу к магазину не как к месту совершения покупок, а как к огромному музею современной цивилизации. Мои путешествия в эти новые уклады чисто познавательные. Я чувствую себя Гумбольдтом, который исследует народившуюся планету. Как правило, делаю это для того, чтобы потом реализовать в своих новых писаниях. Какое количество глаз, например! Рыбий глаз, бычьи глаза, овечьи, свиные, я не удивлюсь, если увижу там человечьи глаза с остатками моноклей. Или — бесконечное разнообразие кресел. Какое же количество задниц, с каким, видимо, количеством потребностей, с какими утонченными диспропорциями этих задниц сталкивается рынок, что он создает такое гигантское количество кресел. Бесконечная вариация на одну и ту же тему — вот самое загадочное явление последних времен.
Его персонаж фашист Саблин из «Надписи», оказавшись в голландском супермаркете, испытывает то же изумление перед «разнообразием форм, в которые облекался один и тот же товар. Это перепроизводство, навязчивое изобилие, умопомрачительная избыточность порождали болезнь. Психика не выдерживала материального натиска, разрушалась, агрессивно реагировала на безудержное множество. Саблин с ненавистью смотрел на витрины, понимая, что они предназначены отвлечь его от насущного поиска, замаскировать своим блеском, формами то ничтожно малое отверстие, в которое желала проскользнуть его жизнь». Ненависть Проханов заботливо зарезервировал для своего полубезумного героя, но можно предположить, что нечто подобное испытывает к этим храмам потребления и автор.
2005-й, кроме прочего, был годом, когда специфически его темы и способы письма — Чечня, роман на злобу дня, «левый поворот» — в смысле, социальная ответственность и имперский патриотизм — стали общеупотребительными: если не в Кремле пока, то в литературе и обществе. Литература переварила, наконец, его тяжелые вещи. После «Надписи» его уже гораздо реже в открытую называют аутсайдером и графоманом. Несколько молодых писателей самозабвенно присягают ему на верность, припоминая, что читали его с детских лет. Он резко расширяет ареал своего обитания, став, например, штатным фактически, обозревателем «Эха Москвы» (и реклама в программах с его участием продается влет). Но буквально три-четыре месяца спустя «Надпись» заштриховывается другим романом — и тоже прохановским.