Выбрать главу

Но вот снова голубые просветы в облаках. Самолет идет на снижение. Дюрбен смотрит на часы. Дела больше не интересуют его. Он убирает папку. Приникает лицом к иллюминатору, туман за которым постепенно рассеивается и проступает пейзаж, поначалу далекий, потом все ближе, отчетливее: сиреневато-синее море и совсем светлая бахрома пены, набегающая на длинную песчаную полоску берега, река, вбрасывающая в море свои вспененные илистые воды, разгоняемые морским течением. Между озерами — ярко-зеленые пятна, а дальше — более темные, должно быть, леса.

— Еще несколько минут, — произносит Дюрбен, и сразу же: — Вот там, — указывает мне пальцем туда, где и в самом деле можно ясно видеть по проложенным дорогам, по выровненным площадкам земли, по линиям бараков, что тут природу потревожили.

Но самолет приземляется не здесь, поскольку местный аэродром находится километрах в двадцати от побережья: постепенно сбавляя высоту, он пролетает над пастбищами, низкими побеленными фермами, над табуном белых лошадей, которые, заслышав шум мотора берут в галоп и рассыпаются веером. И это на редкость красиво, я чувствую, глядя на их пляшущие крупы и гривы, устремившиеся к сосновой роще, что сердце мое покорено; а ведь сам по себе ландшафт с большой высоты похож на обыкновенную географическую карту — такой же плоский и безликий. Я, конечно, понимаю, что и карты бывают разные, некоторые не лишены поэзии: есть такие, что изрезаны реками и озерами, омыты великолепным морским простором. Таков, например, ландшафт Калляжа. Но я ощущаю всю прелесть пейзажа, лишь находясь в одной с ним плоскости, проникая в него, вдыхая его воздух. Признаюсь, я заговорил почти что на языке любви.

Итак, волнение охватывает меня, едва я вижу этот рассыпавшийся веером табунок лошадей, эти соломенные крыши, эти почти геральдические деревья с пышными, густыми кронами. И волнение мое все разрастается по мере того, как мы на полной скорости мчимся к Калляжу в двух машинах военного образца с высокой посадкой, выкрашенных в один и тот же дикий ярко-оранжевый цвет; они ожидали нас на аэродроме, и мы втиснулись в них с немалым трудом.

Я всегда полагал, что между человеком и природой существует какая-то тайная связь, понятное дело, прежде всего связь с каким-то определенным пейзажем, к которому он испытывает более или менее явную тягу. Он неизменно ищет в природе некую сопричастность, самораскрытие, слияние с ней, а порою, быть может, смерть. У меня обычно устанавливаются с природой пылкие отношения, часто таящие для меня опасность, и я прекрасно сознаю, что это — позиция поэта. Должен признаться, что в юности я и считал себя поэтом, но столько препятствий вставало на пути этого призвания! Допуская некоторую игру созвучий, я скажу, что стал администратором, подавив в себе литератора. Но в глубине моей души все же продолжает жить поэт, и он все чаще напоминает о себе в последние годы. Известная раздвоенность всегда проистекает из некоторой двойственности натуры.

Итак, я ехал в одной из этих оранжевых машин с высокой посадкой, с жесткими рессорами и плохо прикрепленным брезентовым верхом, под продувным ветром, а рядом со мной оказался как раз Гуру, который с недовольным видом придерживал одной рукой шляпу на голове, а другой — воротник пальто на шее. Взгляд устремлен в одну точку. Нем как рыба. Как видите, соседство отнюдь не настраивало на лирический лад. Но вскоре я перестал обращать на него внимание, всецело покоренный окружающей природой. Миновав сосновые рощицы, где деревья тесно сплелись друг с другом кронами, словно овечье руно, дорога углубилась в заросли шумящего тростника, прорезанные протоками черной воды, у прогнивших причалов стояло несколько лодок. А из глубины болота доносилось щебетание, кулдыканье, воркование бесчисленных невидимых взгляду птиц. Запах срезанного тростника, груды которого валялись по берегам, смешивался с запахом тины. Помню, меня охватило тогда какое-то восторженное и тревожное чувство. Да, именно с этой минуты я стал испытывать некую сопричастность с окружающей меня природой, какой-то до того неодолимый зов, что я, видимо, вздрогнул, потому что Гуру, искоса взглянув на меня, спросил:

— Замерзли?

— Немножко.

— Ну и машины! Надо будет законопатить все эти щели, произнес он и снова погрузился в молчание.

В его глазах, несомненно, пейзаж был ничем не примечателен: просто окраины стройки, где он может в свое удовольствие передвигать людей и машины, как на огромной шахматной доске. И ничего больше. Его взгляд оживлялся, верно, лишь при виде бульдозера или экскаватора. Уж он-то, могу в том поклясться, никогда не грешил стихами!