Но я знаю, есть люди, с которыми я мог быть счастливым. У меня были друзья, но мне рано или поздно приходилось с ними расставаться. И все-таки я всегда буду стремиться к ним.
– Вот почему ты оставил Москву, бродишь по миру, приехал сюда, на край света? Ладно, можешь не отвечать – мне и так все ясно…
Ерошенко собрался уходить. Прощаясь, Нерултенг был весел и даже рассмеялся, впервые с того дня, как ослеп. Ерошенко обнял его и зашагал к базе.
Нужно было что-то предпринять. О своем разговоре с юношей Ерошенко рассказал начальнику базы Тихону Семушкину. На следующий день тот созвал общее собрание работников базы. На нем было решено на общественный счет послать Нерултенга лечиться в Москву. Но вечером к Ерошенко прибежал Таурулкотл и сказал, что его брат покончил с собой по чукотскому обычаю. Для того, чтобы узнать, был ли он хорошим человеком, труп его положили на вершине холма и спустили собак. Труп плохого человека они бы есть не стали, и тогда чукчи, чертыхаясь, долбили бы мерзлую землю, чтобы положить в нее тело. Но тут собаки понеслись на холм, как дьяволы, разорвали тело слепого, и все узнали, что Нерултенг был очень хорошим человеком.
Смерть юного друга потрясла Ерошенко. Он размышлял о том, что же собственно погубило способного юношу. Чрезмерная впечатлительность? А может, знакомство с так называемым цивилизованным миром, с убийствами и кровью, которые вдруг неожиданно вошли в жизнь чукчей? Но как добиться того, спрашивал себя Ерошенко, чтобы чукчи, познавая плоды культуры, не вкусили и их горечи?
Однако тогда он еще не мог ответить на этот вопрос. Ерошенко не представлял всей сложности жизни тогдашней Чукотки, народ которой готовился к невиданному переходу из эпохи первобытного общества в социализм. Ему казалось, что цивилизация и чукчи – две вещи несовместимые. Ему нравились "люди, для которых холод был стихией, океан – нивой, а ледяная равнина – поприщем жизни, вечные борцы с природой, тело которых было закалено как сталь… воины, привыкшие считать естественную смерть постылой и бессильную старость – наказанием судьбы, которую следует сокращать добрым ударом ножа или копья".
Эти слова известного исследователя Севера В. Богораза-Тана появились тогда в записной книжке Ерошенко. А рядом с ними – белые стихи, названные им "Чукотская элегия".
"…Все спит под сияющим небом – и я, и земля, и море. Но, чу – раздался выстрел! И от горя крякнули утки. И от боли заплакала чайка. И каркнул от радости ворон – злая черная птица. Не спишь ты, жестокость людская. Под солнцем нежится море, во сне что-то шепчет тундра. Усни же, жестокость людская!
Но сел комар мне на руку, сосет меня деловито. Не может он жить без крови. Без крови не могут и люди. Об этом ты каркаешь, ворон? Ты – злая черная птица.
Я трогаю камни у моря, что были скалой когда-то, что станут со временем пылью и вдаль унесутся с ветром.
Мы все во прах обратимся – я сам, и моя собака, а с ней и моя байдара… Об этом ты каркаешь ворон? Ты – злая черная птица…".
(12) Какомэй – "диво", "чудо" (чукот.).
Минуло лето. Наступила долгая полярная ночь. Ерошенко чувствовал, как на него навалилась тьма, и ему, как двум бабочкам из сказки "На берегу", хотелось остановить заходящее солнце.
Но на этот раз солнце и впрямь зашло надолго, Ерошенко казалось – навсегда. На сердце у него было тяжело: он все время думал о своем безвременно погибшем друге, о смерти, которую так и не смог предотвратить. Что значили его опыт, ум перед вековечной мудростью тундры? "Слепой ведет других к солнцу! Не правда ли, смешно?" – говорил он себе.
От этих дум не отвлек его даже приезд брата Александра. Рассказав о домашних делах и узнав, что тот опять не собирается в отпуск, Ерошенко больше не говорил с ним на эту тему. Обычно Василий у себя в комнате что-то писал, нередко к нему заходили чукчи, и между ними начинался оживленный разговор.
Однажды он спросил брата:
– Ты встречал слепых в тундре?
– Да, и не раз.
Василий оживился:
– И что же они там делают?
– То же, что и другие. Вот Кейгин, к примеру, мастерит самые лучшие в этих краях нарты.
– Он что, родился слепым?