Выбрать главу

Кстати, она может сообщить мне, как у нее состоялся последний разговор с ним.

Это меня интересует? Ах, если интересует, она с удовольствием об этом поведает. Родители говорят: ты этим и занят. Кто и что сказал. Как и зачем сказал.

Так вот, чтобы я знал... Последний разговор у нас состоялся при свидетелях. Свидетелем был солдат Смирнов. Наш шофер. Это Шугов всегда подчеркивал. Что мне еще в жизни надо, если у нас есть наш личный шофер? Как много!

Зашла речь, повторяю, при свидетелях, о некоем фрукте, который, говорят, донес на Шугова Павла Афанасьевича, сумевшего выкрасть по листику из только что вышедшего и потому очень секретного Боевого Устава, по которому, кстати, живет и пограничная часть армии.

"Шугов кинул камешек в мой огород: если бы у меня было меньше поклонников, то ему бы служилось лучше.

Я засмеялась и ответила: ничего страшного, поклонники и продвигают мужей по службе. На что Шугов возразил, что такими методами не продвигают, а прямым путем ведут к трибуналу.

Давно мы не говорили с Шуговым о Н. и С. Видно, что-то Шугову полчаса назад по телефону неприятно нарассказали, и он был сердит и на меня, и на себя.

Когда водитель Смирнов отошел от нас и в сторонке чинил запасное колесо, Шугов посоветовал:

- Неужели эти вырванные страницы из Устава так за каждым из нас и пойдут всю жизнь?

- Этого, Шугов, не знает никто. Лишь разведка.

- Хорошо тебе шутить. А тут не до шуток.

Что сообщили ему из штаба? Какой разговор состоялся у него и с кем? Я подошла к Смирнову и сказала: он понял, о чем шла речь?

- Нет, - покачал головой Смирнов. - Я ничего такого не слыхал.

У меня были очные ставки со Смирновым, и он не напомнил о нашем с Шуговым разговоре по поводу тех злосчастных, вырванных кем-то из Устава страниц. Смирнова избивали, я пишу об этом открыто, потому что и вы знаете, что его избивали. Смирнов не признался ни в чем. А в чем, собственно, он должен был признаваться? Не знаю. Вы представили себя на месте Смирнова? Он должен был отвечать?"

Лена спрашивала меня почти в каждой строчке: что я думаю по поводу того, что они, Мещерская и Шугов, погубили ни в чем не повинного солдата? Недавно к ней приезжала мать Смирнова со своей старшей дочерью. "Они все выспрашивали, чем мог провиниться их дорогой сын и брат Смирнов? А я не могла ответить!"

Странно было в письме одно: почему она вдруг переходила на "вы"? Выходит, писала как бы официально. Для принятия решений. Давала мне право вмешиваться во все дела, связанные с Шуговым?

...В марте 1953 года, траурного и страшного месяца, я был проездом в Москве. Безысходное и, главное, искреннее горе людей по поводу смерти И.В. Сталина меня потрясло. Сам я уже давно разучился плакать. Но люди рыдали на площадях, в своих домах, на рабочих собраниях. Кто бы мог потом предположить, что эти самые люди проклинали того самого своего вождя?

Тогда же я шел под впечатлением уличных манифестаций, где только и плакала о сиротстве (на кого оставил нас родной Сталин!) наша общая, казалась на ту пору, скорбь, я подумал: как все правильно, как все естественно. Люди любят и обожают сильных мира сего, которые ради идеи сплачивают людей, и у них все становится единым: и труд, и подвиг, и страдания, даже самые неимоверные.

В эти трагические дни, видя бушующую Москву, я невольно вздрагивал при мысли о происшедшем в нашем городке. Я мысленно переносился в то время, когда полковник Шугов перешел границу и, уйдя бесследно в другой мир, оставил в этом мире столько жестокости после себя, столько несправедливости, что этой жестокости и несправедливости хватило бы на всех этих, плачущих и причитающих женщин, мужчин, детей, стариков, старух. Я невольно представил откинутое к спинке стула лицо ефрейтора Смирнова, большую струйку крови, влажно поблескивающую при горящей днем лампочке в кабинете Мамчура; Павликова, оправдывающегося только потому, что ему не дано было право залезть в душу коменданта Шугова и потрясти ее: что ты думал, полковник, на мою беду?! Я увидел сухое угреватое лицо замполита заставы лейтенанта Семяко, твердившего одно: никто из солдат и сержантов не виноват, это я, замполит, во всем виновен; бегающие глаза майора интендантской службы Соловьева, отказывающегося верить, что его жена шпионка и потому не желающего подписывать документ против нее... Я как бы привел в эту толпу кругленького майора Мамчура, трусовато оглядывающегося во все стороны, и вдруг напружинившегося и застывшего в удивлении: а эти сержанты-пограничники ведь ни при чем!

Я представил всех солдат заставы, разбросанных по одной шестой части земли. Они зачислены в черные списки, и отныне, при таком единении всех, им нигде нет права открыть рот и сказать хотя бы приблизительно слово правды в свое оправдание.

Я медленно брел в толпе. Московский март был холоден, у нас там, в моем городке в песчаной бездне, кричала весна, солнце ходило высоко, здесь же было мрачно, как в подземельи. "Успокойтесь! - хотелось крикнуть мне им всем. - Все ваши слезы не стоят горя вдовы старшего лейтенанта Павликова".

Толпа завела меня в какое-то злачное место: то ли столовую, то ли ресторан. Тут люди вели себя спокойнее: ели, пили, произносили тосты. Кое-кто из них был уже в подпитьи. Шумно выражали беспокойство по поводу того, что вскоре пойдет без Сталина неразбериха, все подорожает, особенно водка, тогда не выпьешь. Этих _к_т_о_-_т_о_ было трое или четверо, не такие были они и пьяные, но шумели, явно вызывая посетителей этого заведения на разговор.

Среди них был, к моему полному изумлению, Железновский. Он одел гражданское платье и, как бы там я ни хотел принизить его, он и в гражданском выглядел импозантно и броско. У него, оказывается, выделялись на лице мясистые породистые губы, точно подкрашенные; взгляд, о котором я никогда не хотел вспоминать, пронизывающе ощупал меня и отпустил от себя, видно не вцепившись достаточно, чтобы понять, что это - я, собственной персоной, что я - тот самый, с которым он ночевал однажды в палатке, когда рядом строился срочно аэродром для посадки его нынешнего начальника Л.П.Берия.

Железновский вспомнил это, взгляд его, теперь удивленный, пополз по мне, по стойке, где я ел московскую отбивную, с зажаренной насмерть картошкой и сморщенным соленым огурчиком, который добрые люди стыдятся даже показывать гостям. Он толкнул локтем стоявшего с ним рядом такого же высокого, как сам, "мальчика" и что-то шепнул ему. Тот кивнул головой, и Железновский неспешно, обходя посетителей этого обжорного ряда, двинулся ко мне. Я внимательно наблюдал за ним, доедая отбивную.