11.
Повторим еще и еще раз. Прежде чем быть перед миром и в мире, я есмь мир, потому что абсурдно предполагать, что мир кончается там, где начинаюсь я, как абсурдно же предполагать, что в мире может что — то находиться (шварцвальдский шпик: In — der — Welt — sein), что не было бы — самим миром. Но существенно даже не это, а то, что во мне (как я) мир впервые становится индивидуальным, единичным, единственным. Мир, как индивидуум, а значит, как субъект мирового процесса, именно индивидуален в собственном смысле слова, то есть, неделим и равен себе в каждой части. Не говорят же, что слово есть сумма образующих его букв. Будь слово такой суммой, его бы не читали, а считали по буквам, ломая себе голову над вопросом, отчего и откуда буквы сложились именно в этой, а не в другой последовательности? Каким образом у нас получилась именно эта осмысленная сумма букв, а не другая, при которой каждая буква сама могла бы дадаи — стически распоряжаться собственной диспозицией? Никому и в голову не придет приписывать буквам способность к осмысленному самосочетанию. В начале было всё — таки слово. Слово в буквах само являет себя, как целое, слагая их таким образом, чтобы становиться в них тем, что оно изначально есть. Этот пример репрезентативен и для мира в целом. Отвлекаясь пока что от труднейшего вопроса о мировом субъекте (макрокосми — песком человеке, на языке теософии), попытаемся описать его не в τί έστι, а в πρός τι, в аспекте реляции. Или, по Шеллингу:[62] не в том, что он есть (was es ist), а в том, что он есть (daß es ist). Мы получим тогда его становление в данностях природного и исторического порядка, которому предшествует цель становления, как causa efficiens процесса. Повторим: мир, который становится в камне, в растении, в звере, и есть само это становление: он просыпает себя в камне, сновидит себя в растении, ощущает себя в звере. И только в человеке достигает он умения пробуждаться и вспоминать свое становление. Вспоминая, как он становится тем, что он от века всегда уже есть, он осуществляет свое воспоминание, как всемирную историю, а мысль о ней, как её конец. Теория познания Гёте выражает это в математически безупречной формуле: «Мышление», констатирует теория познания Гёте,[63] «есть последнее звено в ряду процессов, образующих природу». Это значит: с той же необходимостью, с какой мир образует снежинку или гусеницу, он образует и человеческий мозг, посредством которого мыслит снежинку и гусеницу. Что эта способность при случае может давать сбои и даже быть невменяемой (как в агностицизме), это так же принадлежит к миру, как и всё остальное. О Боге говорили что угодно: что он геометризирует, не может быть обманщиком, бросает (или не бросает) игральные кости, но, кажется, еще никто не говорил, что он — рискует. Чем же, как не сплошным смертельным риском, является мир, осознавший себя, как человека, а в человеке, как мысль, чтобы, как мысль, затупиться в мысль, что мир непознаваем или даже, что мир — иллюзия! Агностицизм, сколько бы он ни притворялся философией, лежит в компетенции психиатрии. В агностицизме мир страдает запущенным кризисом идентичности в перспективе надвигающейся шизофрении. Подумаем: мир в миллионах лет образует себе голову и мозг, как орган восприятия мысли, чтобы попасть в конце концов в голову философов и стать там всего лишь регулятивной (не конститутивной) идей… Мы лишь воздадим должное миру, если локализуем воспетую однажды романтиками «мировую скорбь» не в лирических всхлипах, а в философских или даже научных мировоззрениях, скажем, в следующей апофтегме: «Мир — это мое представление» или в чревовещательно шварцвальдском «бытии — в–мире». Но что значит вся эта глубокомысленная чехарда по сравнению с ясным, как солнце, пониманием того, что не мир есть мое представление, а я — если угодно — его,[64] даже когда он, на столь взбалмошный лад, представляет себя (непонятно, кому?) в моем шопенгауэрианстве: «Я есмь мое собственное представление».
63
64