Выбрать главу

12.

Бессмысленно не «всё», а наше представление о конце, всё равно: в виде смерти или бессмертия. Чем же, если не математически удостоверенным курьезом, выглядят физические законы сохранения (материи, энергии) — на фоне отсутствия закона сохранения индивидуального! И о каком еще другом скандале в философии может идти речь, кроме того, когда гарантируют мировую сохранность веществу и энергии, но не находят в мировом целом места, где сохранялась бы и мысль, не вообще мысль, а индивидуальная, та самая, в частности, которая и измыслила все эти законы и сохранности! Если здесь можно вообще о чем — то сожалеть, то, наверное, о том, что проблема бессмертия по какому — то недоразумению оказалась в компетенции теологов, а не, скажем, физиков. Допустив, что нашелся бы физик, способный не только осознать, о чем идет речь, но и додумать проблему до конца… Конечно, ему пришлось бы тогда расширять физику до метафизики, но эта метафизика была бы уже не прежней переодетой теологией, дублирующей свое бессилие на философский лад, а удавшейся наукой. Мировое целое — без всякой мистики и спекуляций — включало бы в этом физико — метафизическом наблюдении не только материю, но и нематериальную мысль, и состояло бы соответственно из двух половин: чувственно воспринимаемой и духовной, объективно духовной — разумеется, не в спекулятивно — гегелевском смысле объективности, а в самом что ни на есть субъективном и эмпирическом, потому что дух, если он не хочет деградировать до онтологии столоверчения, находит и опознает себя только в онтологии человеческой субъективности, где внутреннее интимнейшее переживание, свершаемое в режиме познания, не отражает объективный распорядок универсума, но есть сам распорядок. Мир начинался бы в этой физике не с откуда — то взявшегося дуализма материи и мысли, а с конкретно мыслимой мысли, разделяющей мировое целое на внешний мир природы, как чувственно воспринимаемого вещества, и внутренний мир человека, как духа (= мирового духа), через который, вместе с которым мир вещества и материи, переставал бы быть иллюзией и становился бы действительностью. Философское грехопадение, последствием которого и стала невозможность этой воображаемой физики, случилось там, где из двух названных миров собственно миром был объявлен первый, а второй, запертый в черепе и грудной клетке, — его повторением в понятиях, после чего любая гусеница, травинка, камень, упавшее на землю яблоко и катящийся бильярдный шар обладали несравнимо большими онтологическими привилегиями, чем человеческое чувство или мысль, причем рафинированность абсурда заключалась в том, что распределялись означенные привилегии именно мыслью. Чего эта мысль никак и ни при каких обстоятельствах не могла вместить, так это факта смерти, который она относила либо по религиозному, либо по естественнонаучному ведомству с одинаково нигилистическими перспективами решения. Понятно, что внутреннему миру человека, после отпадения телесного физического носителя, не оставалось ничего иного, как сгинуть: в небытие или в «вечную жизнь». В новой физике мира, не сосуществующей с метафизикой, а расширенной до нее, вопрос мог бы быть адекватно продуман и отвечен не иначе, как с учетом такого мирового целого, космоса, универсума, который объективно состоял бы не только из внешнего, но и внутреннего мира. То есть, метафизика, как дисциплина, хоть и шла бы «после физики», но стояла бы в ряду экспериментальных наук, после чего нелепым недоразумением выглядело бы деление знания на естественное и гуманитарное (= противоестественное), где первое опережает и превосходит второе ровно в той мере, в какой оно способно обслуживать политиков, предпринимателей и обывателей. Предметом этой метафизики был бы внутренний мир человека, который она исследовала бы в том же режиме эмпирики, в каком физика исследует внешний мир. Внутреннему миру просто некуда было бы исчезать со смертью, потому что исчезнуть из мирового целого можно только в мировое же (но непродуманное) целое. Если телесный носитель, вскоре после смерти, распадается и растворяется в гомогенном ему мировом веществе, то по аналогичной логике следовало бы исследовать и носимое, то есть внутренний мир: сознание, Я, душу. Физика духа фиксировала бы распад и здесь, но не абсолютный, а парциальный, именно: в той части души, которая, будучи при жизни намертво связана с телом, уподобляется последнему и соответственно разделяет его участь, умирая вместе с ним. Смерть, увиденная так, была бы очистным, если угодно, экологическим мероприятием: своего рода защитной реакцией мира от нажитого в прижизненном опыте душевного мусора, грозящего мировому целому непоправимыми инфекциями и засорениями. Иначе говоря, смерть виделась бы уже не концом и упокоением — атеистическим или религиозным, всё равно, — а обезвреживанием и утилизацией (Entsorgung) душевных отходов, некой санитарно — гигиенической процедурой по ликвидации эпизоотических очагов души. Внутренний мир в оптике смерти предстал бы физически невидимым внешним миром, а его прижизненным содержимым (мысли, чувства, переживания) оказались бы умершие. То есть, рождаясь в смерть и теряя прежнюю материальную телесность, мы имели бы новую, сообразную этой онтологии телесность (= очищенное от земного сознание), душой (сознанием) которой — сообразно качеству и степени её неинвалидности — стал бы ищущий себя в индивидуальном Дух Мира. (самое удивительное то, что здесь, наконец, впервые было бы реально достигнуто единство мира, о котором во все времена мечтали физики и метафизики, — единство мира, как единство жизни и смерти, смерти в жизни и жизни в смерти, потому что смерть была бы, наконец, вырвана из — под опеки священников, поэтов, мистиков и гёльдерлинящих философов и отда