13.
Summa summarum: если цель эволюции равнозначна назначению человека, а назначение человека не в том, чтобы говорить «Я», тыча пальцем в собственное тело, а всем телом, до мозга костей быть «Я», то более чем очевидно, что мы не только не способны осуществить полный смысл своего существования в пределах одной земной жизни, но и сколько — нибудь внятно представить себе задачу. Причина и здесь лежит в возрастной разнице телесного и духовного: если наше телесное насчитывает миллионы лет, то духовно мы младенцы в самом начале пути. Сознание, мысль, Я, всё, что есть в нас собственно человеческого, осуществляется постепенно и в условиях чудовищного «сопротивления материала»·, лапидарно можно было бы охарактеризовать человека как: максимум телесного при минимуме сознания. Минимум — голова, как мастерская интеллекта. Но голова — это узурпатор сознания, отхвативший себе какую — то ничтожную часть его и выдающий её за всё. Голова, если ко всему прочему они страдает самомнением, — какой — то театр абсурда по сравнению с осуществленным целым человека: басенная моська, лающая на слона и принимающая его молчание за доказательство своей силы. Полный смысл человеческого существования предполагает не блуждающие огоньки головного сознания посреди terra incognita темного бессознательного фюсиса, а сознательность, расширенную до тела. Карл Фортлаге,[121] выдающийся немецкий психолог эпохи «психологии без души», следующим образом охарактеризовал сознание: «Сознание — это малая и парциальная смерть, смерть — большое и тотальное сознание, пробуждение всего существа в свои сокровеннейшие глубины». Эта удивительная мысль предполагает, что можно войти в смерть, не умерев физически,[122] если научиться еще при жизни проницать сознанием, которое и есть смерть, телесные процессы, протекающие бессознательно. Увиденная так, смерть — не погашение сознания, а его расширение, и обычное представление о смерти, как погашении, есть лишь страх сознания перед преодолением собственных границ, которые оно само полагает себе, чтобы оставаться в привычном себе, привычным собой, не видя и не желая видеть непривычного себя. Расширение привычного в непривычное есть, таким образом, только конец привычного, который оно и выдает за конец вообще. Но в смерть не умирают, как в конец, — в смерть пробуждаются от сна жизни, как в собственную идентичность; человек умирает, чтобы обрести свою целостность и подлинность, или, говоря словами Шеллинга,[123] стать, наконец, самим собой, как тот, кто он извечно есть и кем он, всё снова и снова уходя из смерти в жизнь, с таким трудом становится. Человек — это становление — к–человеку: схождение — с–ума (только головного), как вхождение — в–ум (всего тела), и, понятая так, эволюция Я есть рекапитуляция телесной эволюции в обратном порядке расширения сознания от запертого в черепе и оттого научно (как и по — бытовому) маразмирующего интеллекта до животных инстинктов и дальше, через растительное начало жизни, в мышечную, суставную и костную действительность смерти. Если жизнь (vita brevis) одна и кончается со смертью либо с бессмертием, то, должно быть, это и есть первофеномен бессмысленности; напротив, смысл — не какой — нибудь идеологический или конфессиональный, а сам, — требует для продолжения мирового процесса равных, если не больших, условий, среди которых центральное место принадлежит закону сохранения индивидуального, и не в форме вечного загробного континуума, а в периодике повторных жизней, где повторно живу не я, как я был (бред ницшевского Wiederkunft), а я, как Дух Мира, который совпадает со мной, теперешним и живущим, ровно в той мере, в какой я, теперешний и живущий, способен не только мыслить его, но и вбирать помысленное в волю. Факт смерти вносит лишь дискретность и точечность в процесс, который в животном свершении монолитен и неразличим. Со смертью начинается индивидуальное, как различное (немецкое verschieden и означает: различное и умершее вместе), но смерть не есть погашение и уничтожение вообще, а только погашение и уничтожение несущественного, отбраковка пережитых содержаний, не имеющих для мирового процесса никакого хоть сколько — нибудь весомого значения; смерть — феноменолог, подвергающий жизнь той же редукции, тому же заключению в скобки, каковому мысль подвергает идеируемый предмет, чтобы свести его к эйдосу и смыслу. Иными словами, смерть идеирует жизнь в её чистом смысле, вынося за скобки всё, что в бездарно понятой и бездарно использованной человеческой свободе прижизненно противопоставляло себя мировой необходимости. Но для того чтобы чистый самосведенный смысл не замораживался в тупом пенсионном бессмертии, а мог развиваться и увеличиваться дальше, он изобретает себе еще одну смерть, теперь уже в обратном направлении, где сущностно редуцированное посмертное описывает круг и снова входит в жизнь, умирает в жизнь, только уже с противоположного конца, как дорожденное. Тайна рождения — изнанка тайны смерти; рождаясь, мы умираем из смерти в жизнь, как, умирая, рождаемся из жизни в смерть. В этом периодическом повторении и нарастании аккумулируемых, очищаемых и удерживаемых индивидуальных смыслов и свершается метаморфоз человека, как поиск извечно найденной идентичности. Было бы ошибкой видеть в сказанном намеки на старое тайноведческое учение о реинкарнации, но вдвойне ошибочным было бы вообще не видеть их. Держась за нить Ариадны, заблудившийся едва ли станет требовать, чтобы его вели только известными ему, привычными путями, но одно он вправе требовать в любом случае и при любых обстоятельствах: чтобы пути эти по строгости и требовательности мысли ни на йоту не уступали тем путям, идя которыми он очутился однажды в лабиринте.
123