— Что ж вы, всех их в лицо знаете?
— А как же!
— Как «как же»? Они ж у вас не разнопородные, а все мериносы, друг на друга, как капли воды, похожи.
Негреев улыбается моей наивности.
— Похожи!.. Пригляньтесь: вот они, больше полтыщи, и каждая, как человек от человека, отличимая.
— Может быть… А почему сами они друг друга теряют?
— Так уж… теряют.
— Да, — говорю я, — все-таки глупое животное овца.
Негреев оборачивается ко мне, неприязненно смотрит, затем встает и, подергивая седые волосины на верхней губе, отходит.
— Кому глупая, — говорит он, — те, может, много знают…
Он возвращается, оправляет кожаную сумку с лекарствами и «джармелом», шагает в конец отары. Необдуманно обидев старика, я пытался загладить вину. Он, правда, отвечал на вопросы, но прежние хорошие отношения меж нами не наладились. Видя, что все впустую, я в подавленном настроении сел поодаль, ожидая бедарку Худякова, а Негреев закуривал на другом краю отары, долго высекая кресалом скупые искры.
Зародышек
На току готовились обедать. Возчики — едва что не дошколята — распрягали занудившихся быков, пыжась, едва удерживая вдвоем, опускали наземь снятые с бычьих шей тяжелые ярма. Женщины, остановя веялку, разматывали платки, вытряхивали их, поворотясь спиной на ветер.
Подхожу к току, здороваюсь с людьми, а сам не могу оторвать глаз от сияющих в солнце навалов зерна. Разморенные зноем девчата торопятся до обеда закончить бунтовку, перекидывают лопатами зерно, по колено утопая в нем босыми ногами. Люди ходят по зерну, в зерне валяются носилки и раскаленные солнцем цинковые, чуть пыльные ведра. Полузасыпанный зерном, лежит сброшенный с подводы ларь; чьи-то еще не выпряженные быки крутнулись в ярме, полезли на бунт, зарываясь в зерно тупыми мордами.
— Ге! — удар кнута — и быки пятятся, осыпают копытами пшеницу.
Учетчик в гимнастерке, покрытой белыми засохшими потеками соли, подходит ко мне;
— Вы по хлебу?
— Да. Из редакции.
— А… Ну, пожалуйста.
Мы, как все, шагаем по зыбкому, рассыпающемуся под ногами зерну. Зовут учетчика Матвеем Захаровичем. В войну был он политруком. Много лет до войны — учителем истории. Сейчас тоже учителем истории, а вот в страду в качестве нагрузки — учетчик. Он наклоняется, проверяет нагрев молодой, раскиданной для просушки пшеницы.
Пшеница очень молода. Еще сегодня утром она шелестела на корню, а сейчас, привезенная сюда, рассыпана по утрамбованной земле широким желто-воскового цвета пластом. Зёрна еще не окостенели — они сыры и мягки, они сушатся, насквозь пропекаемые солнцем, и пригоршни их оставляют на руках ощущение парной влаги. Рядом высится бунт уже просушенной, готовой для отправки пшеницы. Я беру дневники намолота, пачку накладных — этих степных документов, потертых, захватанных потными мазутными пальцами шоферов, отправителей, приемщиков, — и, сев под бунтом, начинаю изучать их.
Матвей Захарович извлекает из портфелишка вареную картошку со щепоткой завернутой в газету соли и приглашает к обеду. Беру крайнюю картофелину; хозяин берет свою часть, жует, стараясь поаккуратней в присутствии чужого, и ложится в пшеницу у подножия бунта. Здесь, внизу, затишек. Зерновой навал загораживает плывущий в синеве пересушенный ветер; лишь особенно резкий порыв сбивает сверху гребешок пшеницы, и зерна, ссыпаясь по откосу, докатываются до рук учетчика.
Он зачерпывает горсть, цедит меж пальцами и, оставив одно, переворачивает его соломинкой, показывает на едва приметную точку с тупого конца:
— Зародышек… От такой крупицы пошла вся эта сила!.. А?
Я молча разглядываю зернину на его руке.
— Прошлый год готовились мы к этому урожаю, — говорит он. — Мои ученики перебирали семена и пропустили перебитое пополам зерно. Обычная история. Мало ли пропускаешь? Как раз зашел агротехник — старик Носов. Заметил обломанную половинку и говорит ученикам: «Через зародышек зерно перебито, а вы его в семя? Подлюки!»
Женщины, что присутствовали, возмутились: «Сказился, — говорят, — чертов дед, с-за такой мелочи!»
Носов как стоял, так и сел. «Мелочи? — спрашивает. — Вы ж, бабы, сами матери… Без этой «мелочи» жизни на земле крышка. Я на такую подготовку семян прокурору жаловаться буду».
— Семьдесят шесть лет Носову. По пшенице работает шестьдесят пять. Вы б не заинтересовались такой арифметикой? — спрашивает меня учетчик.
Разумеется, арифметика стоящая. Но редакция, без того заваленная очерками о дедах, требует материалов о молодежи, особенно о комсомольцах, и мне не годится никакой, даже самый редкостный дед.