В каждую годовщину Фишиных похорон Даниил Кондратьевич в цех не являлся. Треугольник завода уже знал это. Знало, разумеется, и семейство, и в этот день никто не приближался к саду, к тому углу, куда хозяин удалялся с ягдташем и всею охотничьей амуницией. Бывало это поздней осенью, в бабье лето; он подходил к месту и, разгрузясь, положив ружье, опускался на землю, сидел, говорят, весь день.
Вот в такой день я все-таки пошел к соседу. Он не услыхал шагов. Его локоть опирался на холмик, насыпанный над Фишей, голова в охотничьей фуражке была опущена. Он зашевелился, и я неожиданно для себя припал за кустом. Подло? Подло! Но я не ушел… По осенней голубизне летели длинные паутины, цеплялись за антенны над крышами. Внизу, на фарватере Дона, сигналил пароход, требовал разводки моста.
— Вот такие дела, Фиша! — произнес Даниил Кондратьевич и, хлопнув по карману, достал отозвавшиеся спички, вытащил кисет.
Он всегда курил папиросы, а в походы брал махорку. Теперь, как на походе, оторвал от заготовленной газеты полоску, но пока что не закуривал, придавил полоску комом земли, чтоб не улетела, принялся организовывать «стол». Я смотрел, как расстелил он носовой платок, поставил на него граненый стакан и поллитровку. Рядом, чтоб все находилось под рукой, насыпал соли. Его движения были хозяйственными, он с толком раскладывал на широком платке вынутые из ягдташа припасы. Всего было понемногу, но-было все. Головка чеснока, луковица, один помидор соленый, один свежий, и даже между сыром и складным ножом несколько греческих маслин. Видимо, любил побарствовать в поле. Он дунул в стакан, протер внутри пальцем. Откупорив бутылку, налил, опять закрыл бутылку, чтоб не выдыхалась. Наполненный стакан он держал строго, рука, исклеванная оспой, была торжественна.
— Помянем! — сказал он, медленно осушил до дна.
Сидел долго. Водка брала его, в общем-то непьющего человека. Он свернул козью ножку, произнес:
— Не родились вы породной сукой, а стоили всех породных. И по перу работали, и по зверю. Помните, брали вы старого лисовина? Вот был хитрован! Натоптал на снегу сам-один, как хорошее стадо, и во все овражки настрочил выходов. Никакой бы разведчик не распутал, а вы обернулись на меня и мовчки показываете глазами. Ох, были у вас глаза!.. — Он снова плеснул в стакан, понюхал маслину. — Покоя вашим косточкам, Фиша.
Во дворах перекликались домохозяйки, что-то солили или мариновали на зиму, обменивались через заборы рецептами. За деревьями сада высились на шестах проволочные западки, настроенные на щеглов, утыканные для приманки репяхами; но теперь это принадлежало не нам, а новому молодому поколению. Вокруг поднимались дымки, жители жгли сухую листву с деревьев, огудины с грядок, тряпье со дворов. Пахло и махорочным дымом тихо курящего, неподвижного Даниила Кондратьевича.
— А помните, Фиша, — сказал он, — ту казарку-подраночка, что понесло водой?.. Нырнули вы без колебаний, без нежностей и гребетесь по волне, по ледяному шереху. Шерех, густой, почти уж схваченный морозом, затирает вас с казаркой. Бегу берегом, кричу в голос: «Фиша, бросайте!» — а вы делаете вид, что не слышите, отказываетесь бросать эту казарку… Вот, примерно, по такой широте и греблись вы. Гляньте, по такой ведь? — кивает Даниил Кондратьевич вниз, на светлый предзимний Дон.
Катера, скутера, глиссеры отсвечивали на солнце прозрачными плексигласовыми щитками, непрерывно сновали вверх и вниз по фарватеру, высоко взлетая стремительными носами, оставляя сзади взброшенные буруны, а надо всем этим висел голубой, разогретый полднем воздух.
Затылок Даниила Кондратьевича был неподвижен, но уходить я боялся. Хотя он и «глухарь», а именно потому «слышит» заместо ушей всем телом, особенно в молчаливые минуты, так что хрустни веткой — враз обернется; и я тихо лежал в кустах, оглядывал то верстак, то далекий за деревьями старый дом с новыми пристройками, где живут и хозяин и дочери — здоровущие, плечистые, как борцы, еще с барышнючек ругливые, громыхающие страшенным густым басом. А вот отыскали ведь любовь, повышли замуж. Может, оттого им подвезло, что семья уважаема, славна отцом — редкостным мастером. Вот барышни и определились, понарожали выводки детей. На асфальте, за домом, слышно, остановился грузовик; шофер Ера, младший зять Даниила Кондратьевича, пошел на дворовое крыльцо. Когда мы были детьми, а Ера — «армян», живший через улицу, был кавалером, он драгилевал с отцом, Геворком Вартановичем и, как Геворк Вартанович, опоясывал вокруг живота кушак, «чтоб не порвалась селезенка», когда вскидываешь добрый груз. Кушак, цветастый, непомерной, если его распустить, длины, был гордостью драгильского и грузчицкого сословия. Перед работой, утречком, когда напоенный жеребец был уже запряжен, Ера крепил конец кушака к дверной скобе, другой конец отпускал по двору этак шагов на пять, на шесть и, придавив ладонями к животу, крутясь вокруг себя, приближался к скобе, а натянув, отвязывал, подсовывал под низ, охлопывал этот красный, тугой, шикарный жгут…