Выбрать главу

Ветер присушивает кожу и зубы, я беру из бунта пшеничное зерно, будто до этого за все недели не видел его — красно-латунное, крутобокое, с продольным разрезом понизу, с чуть приметной точкой возле округлого конца.

Табунщица Решетникова

В конце летнего дня ехали мы с председателем райисполкома Горбачевым в Средний Егорлык.

Справа от нас простирались равнины конного завода, мелькали телефонные столбы с молодыми желторотыми ястребами на верхушках, бежали к центральной усадьбе завода — бывшему имению помещика Воеводы-Михайлюкова. На горизонте уже показались постройки, когда наш мотор начал чихать и кашлять. Шофер виновато ругался, останавливая машину, поднимал капот.

Обычно крутой, жесткий Горбачев, видимо, в силу чудесной предвечерней погоды был благодушно настроен, смешливо поглядывал из-под выпуклых, в роговой оправе очков на старания шофера.

— Эйшь! Карбюратор на акселератор заскакивает… — Он повернулся ко мне: — Сегодня дальше усадьбы не доберешься. Да ты не горюй (Горбачев всем говорил «ты»), не горюй. Там интересно…

— Чем же?

— О-о! Конники — это особая категория!

Машина натужно выхлопнула и окончательно бы стала, если б не начавшийся уклон.

— У них, — сказал Горбачев, — родной брат с братом может навек расплеваться из-за оценки конского бедра… Думаешь, прибавляю? Для лошадника в этом бедре миллион принципов. И слова у них особые: «Сделаем эту породу в длинных линиях…» Видал? — он приложил свой крупный палец ко лбу. — Ты только охвати эту идею: «В длинных линиях». Или такое: «Надо продумать верховую лошадь». Не «верховую», а обязательно «верховую». И едут ее продумывать на ночь глядя, по чертовым балкам, от табуна к табуну; а что на улице поземка через шинель режет — это даже хорошо: им, видишь, интересно отмечать, как табуны реагируют на непогоду.

Горбачев проследил полет мышкующего у самой дороги коршуна.

— Пусть это, — сказал он, — офицерский состав, селекционеры. Ну а рядовой народ, думаешь, из другого теста? Такие же казаки не казаки, гайдамаки не гайдамаки, а как один — жеребятники по призванию. У них без призвания удержишься только до раздробления ноги или ключицы: раздробил — и в отставку. А кто с призванием — он сто раз искалечится, отлежится и опять в седелушке.

Горбачев засмеялся и, сняв очки, сразу ослепнув, на ощупь протер стекла, снова надел их на массивный нос.

— У них так… Столкнешься — сам увидишь.

Мне было известно о заводах, но я не перебивал в расчете услышать еще что-нибудь. О лошадниках часто говорил мой отец, еще до революции служивший табунщиком в экономиях графини Бобринской, позднее мне самому случалось бывать на заводе Первой Конной армии, на Манычском, на Терском; не говоря уж, что в войну служил в кончастях.

Старики табунщики действительно народ особый. Это матерые дядьки в заскорузлых, войлочных, пропитанных кислым потом свитках, вислоплечие от многолетней езды. До революции крестьяне, ковали, пароходные кочегары, шахтеры, они сдружились в конармии с конем и после последнего уже фронта — врангелевского — записались на первые конзаводы строить молодое хозяйство, достреливать оставшиеся в степи банды. Позднее на заводы стали вливаться демобилизованные кавалеристы мирного уже времени. Приходили лошадники из заядлых. День — оформление документов, полдня — езда до бригады, и человек в степи. Конь зимами и летами, всю жизнь конь…

Горбачев прав: здесь удерживаются лишь по призванию.

* * *

Зима. Ветер-астраханец. Он вроде бы не сильный и покамест спокойный, но идет и идет.

Табуны согнаны вместе, лошади жмутся одна к другой, к высокому длинному спасительному стогу — «затишку». Ветер заносит набок хвосты, снегом забивает репицы и гривы. Астраханец посвистывает три дня, а если не остановится на четвертый, дует до шести, затем до девяти, и так все больше!.. Это шурган, божье наказанье табунщикам. Они сходят с седла, чтобы обротать свежую лошадь и вновь ездить у табуна, следить, как бы табун не «полыхнул» из затишка. Такое может случиться, если шурган уж крепко затянется и иззябшие, переставшие брать сено лошади потеряют контакт с человеком; словно вдруг сговорившись, бросятся в степь — «полыхнут». Безостановочно будут бежать они по ветру, покрываться испариной, леденеть, пока не начнут падать. Час — и там, где упала запаленная лошадь, поземка наметет сугроб — понизу плотный, а сверху словно дымящийся на волнистом гребне.