Беда, когда восстанут лошади. Давя передних, вваливаясь в снег, бегут они в поле и, подхваченные ветром, через двадцать шагов исчезают из глаз в белой мути. Случайно спешенный вдруг табунщик пытается втиснуть валенок в стремя рвущейся на дыбки лошади; верховые, такая, хлещут тошмаками, скачут наперерез табуну. Сплошай сам или оступись под тобою конь, не вскрикнешь — затопчет бегущая масса. Эти первые минуты решают судьбу табуна. Уходя от наседающих, охваченных паникой лошадей, всадники вьются впереди, стараются увлечь за собой табун и, прижав его сбоку, постепенно поворачивают на ветер, делают круг, чтобы возвратить на прежнее место, к затишку.
…Не мед и осенние ночи, когда, зарядивши с вечера, сеет бесконечный, перемешанный со снегом ноябрьский дождь. Застывшие пальцы держат мокрый повод на мокрой гриве, сморщиваются, словно от стирки. Кисет из бычьего пузыря и тот размокает в кармане, невозможно побаловаться цигаркой… Все езди и езди по раскислым овражинам, всматривайся в густую темноту, чтоб перемокшая, какая-нибудь растерявшаяся душой лошадь не ушла, чтоб волк не задрал сникшего под дождем жеребенка. Жмурится от бьющей мжички табунщик, сотый раз колесит по осклизлой, неверной под копытами грязи и, чтоб подбодрить себя, думает о том, как весною протряхнет, запарует, словно на дрожжах подойдет рыжая от прошлогодних бурьянов земля, как разогреет ее солнце, проткнут ее споднизу острые молодые ростки и начнется ожереб, разбивка на косяки, а там и обтяжка, и выездка молодых неуков.
…Выездка — работа серьезная. Двое мужчин держат под уздцы приседающего, бьющего задки неука, третий с рывка хлопается в седло, приняв повод, командует:
— Пускай!
Люди отскакивают в стороны, а неук, крутя головой, пытаясь зубами за колено сорвать всадника, боком выносит его в поле. Здесь уж характер на характер. Озверелая лошадь роняет на бурьян белые с груди, розовые с удил ошметки пены; шарахаясь, пятится назад, падает — лишь бы сбросить со спины верхового. А верховой то натягивает, то отдает повод, ногами зажимает конские бока, припадает к гриве и то гонит внамет, то осаживает неука, подчиняет себе его характер.
Хорошо, если хорошо кончается. А когда, вскинувшись, опрокидывается неук с размаху назад, на спину, и всадник не успевает выдернуть из стремени ногу — плохи дела.
…В мае — июне непередаваемо богата цветущая степь. Небо ослепительно — трудно глядеть в его черносиний раскаленный купол. А внизу жадные, могучие, без просветов плотные травы переплели землю. То круглыми полянами-шапками застыли, слились широкие зонты дудника, белоцветочного, толстостеблого катрана, окруженного целыми массивами расцветшей ясмолки, сизыми плетками шалфея, небесным сиянием и россыпью синюков; то бегут по склону холма розоватые эспарцеты, желтые донники, коровники, тонконоги, колоски скромного мятлика с торчащими посреди колючими головками чертополоха; то манят прохладой непролазные заросли в падинках, перепутанные цепкими нитями дикой стручковатой вики. А высоты, бугры, словно присыпанные пеплом, серебрятся полынью, зеленеют чебрецом, приземистыми кустиками молочаев и дальше, уже до самого горизонта — типчаки.
В свободные от дежурства сутки косит табунщик поднявшееся разнотравье, перебрасывает вилами срезанную, степленную, привядшую траву; горячий воздух реет маревом, а когда потянет ветер, полосами бьют цветочные ароматы; толком и не перекурит — ворочает сено табунщик, к запахам трав вмешивает резкий, вековой, будто у коня, запах пота.
Или обслуживает табунщик племенную конюшню: трамбует там станки, в завтрак, в обед, в ужин опрокидывает в водопойные окованные корыта поднятую с глубины воду, разбрасывает близ корыт плитки соли-лизунца, которые уважают лошади. А завтра опять табун, седло — и ни души. Разве изредка сверху, с седла, сам собой нащупает острый глаз поднявшуюся далеко над бурьянами голову дудака, будто бы стерегущего сухую равнину. И опять никого.
Я сижу в чихающей машине, вспоминаю особенную, будто из прошлого века, жизнь табунщиков.
— Приехали! — пробуждает меня Горбачев.
Там и здесь мелькают в окнах домиков огни. Машина остановилась. Конный завод.
— Ну, я к парторгу. Зайдем? — спрашивает Горбачев.
— Нет, побуду здесь. Никогда тут не был.
Я выхожу на тропинку, вытянутую вдоль цветника. Пахнет петуньями, ласково и грустно стрекочут вечерние, уже предосенние сверчки. Обгоняя меня, бегут девушки, на бегу говорят: