— Хо-о, хо-о! — звучит успокаивающий голос Мещеряка.
И опять все тихо, неподвижна дневная, тронутая осенью степь.
Вдалеке залитая солнцем рыжая скирда, а перед нами, совсем рядом, еще более яркой рыжиной блестят пасущиеся лошади. Одни более темных, каштановых, другие светлых, буланых оттенков, иные совсем светлые, но все одинаково слепят и ласкают глаза присущим дончакам мягким играющим отливом.
— Ну что? — спрашивает Мещеряк.
— Красиво!..
— То-то, что красиво… Но вы ж не представляете, что это! Дайте уж объясню. На рост посмотрите… В старое время лошадь в сто пятьдесят четыре сантиметра радостью считалась. Брали в лейб-гвардию, в Петербург! А эти — сто пятьдесят семь каждая, а жеребчики-двухлетки на сто шестьдесят бьют!.. На тело гляньте, на ядреность, крупами поинтересуйтесь — тугие, аж звенят!
Мы идем к лошадям, и они обступают нас. Мещеряка они знают, а меня с удивлением разглядывают! На темных выпуклых и чистых глазах длинными штрихами лежат тени от ресниц.
— Обратите внимание на эту кобылку, — кивает Мещеряк. — Богатый костяк, а! Гляньте-ка — лишнего жиру ни капли, одна мышца!
Крупная, крутобокая, точно из металла отлитая, лошадь смотрит на нас.
— И головка сухая. Породная, щучья головка! А ну, протяните ей руку!
Заинтересовавшись, лошадь переступает ближе, дохнув, коснувшись ворсинами моих пальцев, мягко берет их нежными, упругими губами и вдруг, трубно фыркнув, прыгает в сторону.
Я вздрогнул. Мещеряк засмеялся:
— Не бойтесь. Балует.
Лошадь еще и еще вскидывается, перебирая в воздухе тонкими, в белых чулках ногами. Куда девалась ее массивность! Точно не она — легкий козленок взыграл на свободе.
— Ну, гляньте ж, гляньте, какое движение при крупности! Никуда не денешься — тыщу метров за минуту и две десятых секунды скачут… Хватит… хва-а-а-тит! — шагнул он к играющей лошади.
Лошадь остановилась, насторожила нервные уши и, склонив набок голову, смотрит на Мещеряка.
— Жинке б такой характер… — вздохнул Мещеряк.
Он рассказывает о каждой матке:
— Качество в лошади не воспитаешь враз. Вырабатывай издалека! Возьмите хотя бы вон ту, левую. Работу над ней от жеребца Кагула начали. Через Саксогона вели, Слединга, Символа, Свода, Сагиба и Сагара. И с каждой единицей так. А теперь весь табун, что перед вами, элита… Да вы ж городской, элита вам один звук. Дайте уж объясню.
Осенями проходят бонтировки — разбивка коней на классы. Всех перебирают поодиночке. Выведут пред комиссию жеребца — ну, абсолютный артист! Танцует, пеной брызжет. Кто не специалист — ахнет. А специалист и ту и эту стать осудит: то казинец — выпуклость ноги кпереди, то спина мягковата, то есть вогнута, — то второй класс. У иной лошади любая стать хороша, а на испытаниях не показала класса — в сторону ее!
Бывает, жеребца четверо на растяжках выводят — не удержишь. Храпит, кажется — сейчас дым с ноздрей пойдет! А по книгам оказывается: потомство этот герой дает неважное…
А уж если хоть год смотри — ни к чему не придерешься: кругом лошадь как солнышко играет — тогда считается элита.
Мещеряк глядит из-под густых, беловатых от седины бровей. Он грузен и вислоус, как запорожец. Большое обветренное лицо, крупный нос, туго накачанная шея — все обличает в нем крепкое, десятками лет устоявшееся здоровье.
— Это самое, — отходит он от табуна, — элита.
Он щурит глаза, всматривается в кромку неба. В кромке, едва различимый в синем воздухе, приближается всадник. На расстоянии он кажется точкой.
— Кто бы это? — говорю я.
— Надежда, табунщик…
Я принимаю ответ за шутку: нельзя узнать в точке человека. Проходит несколько минут. Уже различим околыш казачьей фуражки. Женщина-всадник сбивает коня на рысь, дрогнув щеками и грудями, берет под козырек:
— Товарищ смотритель табунов! Приболел, скучает сын Сабины.
— Сейчас, Надя, едем, — отвечает Мещеряк.
Он стряхивает крупицы махорки с тяжелого живота, опоясанного тонюсеньким кавказским ремешком, вздергивает подпругу своей лошади и с удивительной легкостью взлетает в седло.
— Погодите, товарищ, мы зараз обернемся.
Тихо кругом, лишь стрекочут, не видно где, пичуги да шелестит в ушах, вроде посвистывает прутом ветер. Табун мирно пасется. Сейчас конец лета, и жеребцы уже отбиты от маток. Но с зимы, целиком всю весну, во главе каждого косяка ходит вожак-жеребец. Он самолично пасет своих жен, самолично гонит их на водопой, в знойные дни направляет их на бугор, где тянет свежим ветром. В ненастную ночь, когда испуганные подозрительным шелестом матки шарахнутся, сбивая жеребят, он бросается в темноту, свирепо оскалившись, пробегает по бурьянам, ища залегшего волка.