Погода вьюжит, в пяти шагах не видит табунщик табунщика, хочешь крикнуть — рот от мороза деревянный; и стали мы такими, вроде высушилась у нас кровь и наместо мяса образовались сучки, бесчувственные на боль.
А расстояния волчьи — на сто пятьдесят километров растягивался завод, а метели усиливались со дня на день. Попадет табун на ветер и пошел, бедолага, по струе, с каждой минутой прибавляет ходу. Гонишь за ним, притомится под тобой укрючный конь, надо с него снять седло, чтоб пересесть на другого, а пальцы неслухменные, колотятся друг об дружку… Зубами уцепишь подпругу, затянешь — и на конь.
Скажу вам странные на взгляд слова… Захлестывало нас горе, но была здесь же, прямо в нем, радость: в том горе наша лошадь доказала: недаром мы вложили в нее свои мечтания. Доказала она: брехали те, кто гудел нам под руку, что нету возможности соединить в коне культуру и выносливость!
Народ от усилия падал, не ветеринарным — медицинским врачам была работа, а лошади ходили гладкие, упорные к испытанию, и сдавали мы их приезжающим фронтовикам с гордостью, ибо видели: новая порода играет роль!
Мещеряк смеется. Не понять чему. Вероятней всего, чтоб не показывать уже не молодого, почти что стариковского волнения.
— Что ж, — потягивается он, — давайте покурим.
Мы скручиваем цигарки. Печет на переломе солнце, гнется по ветру куст канареечно-желтого донника, и когда долго молчишь, слышен шелест тонких стеблей августовского блекнущего травостоя.
— К ней, — хлопает Мещеряк ладонью по горячей земле, — к этой равнинушке пошли мы с сохраненным маточным и жеребцовым составом, когда наша армия погнала фашиста к ядреной-вареной. Возвращались мы переходами от воды к воде, зараз по семьдесят километров, а перейдя Волгу, двигались от Камышина до Дона через минные поля, особо у станицы Иловля, Паншино и хутора Медведев, где брали проводников в сельсоветах и следили, чтоб кони не подрывались на минах.
А когда вступили на эту степь, стали мы снимать с груди гайтаны и высыпать донскую землю. Только она не высыпалась, а падала комочком, потому что за время, пока спасали коня, и мерзла, и пропитывалась потом…
На войне мы, товарищ, выросли, в ней, в кипящей, варились и, вроде солдат, что приносят в полк свое знамя, привели домой буденновскую элиту.
Над Мещеряком пронеслась отжировавшая за день стая куличков-просяников и скрылась в стороне Маныча. И новая стая засвиристела так низко, что мы ощутили на лицах трепет воздуха.
Солнце склонялось к горизонту, тени лошадей снова далеко вытянулись, а сами лошади приняли зыбкий червонный оттенок. Издали слышно, как обкусывают траву матки, как чмокают жеребята липкими от молока губами.
Федосья
С полдня по небу бродили белые круглые облака. Они собирались вместе, загораживая солнце, и тени от них шли понизу, широко захватывали степь, касаясь одним краем жердевых загонов фермы, другим — уходящего вдаль грейдера.
Из кладовки, расположенной возле загонов, раздался шум. В дверях стояла толстощекая баба с огромным, похожим на клюв грача носом и, потрясая перед лицом кладовщика ворохом тряпок, визгливо кричала:
— Вы побрейтесь да цим вытирайтесь! А мне нужна не така гадость, а билэ полотенце!..
Молодой франтоватый инвалид урезонивал ее, но она, не слушая ни кладовщика, ни инвалида, расшвыряла тряпки и, пнув их ногой, пошла не оборачиваясь.
— Погоди! Ну, слышь, товарищ Орлёнкова! — кричал инвалид.
Не раз приходилось мне видеть, что солдаты Отечественной войны с совершенно особым вниманием чтут боевую одежду. У них есть новые кепки, но они упорно носят фуражки, в которых год назад приехали с фронта, а перелицовывая армейские брюки, оставляют канты. Эти люди и в поступках хранят воинскую тактичность. Видимо, таким был этот щеголеватый парень, кричавший вдогонку женщине:
— Погоди, Орлёнкова! Слышь, пожалуйста!
Не дождавшись ответа, он рукой отвел на сторону свою деревянную ногу и, опираясь на костыль, принялся собирать с земли тряпки…
Я подошел к нему.
— Для чего вы за ней убираете? Она кинула — должна б и собрать!
Инвалид ответил коротко:
— Мое дело.
Он подобрал тряпки и понес в кладовую.
Из соседнего сарая в домашних чувяках на босу ногу вышла Тамара Ивановна — зоотехник фермы, Томочка, как при мне называл ее трехлетний сын. Она была чем-то расстроена, но, как всегда, быстро заговорила:
— Вы в нашем телятнике не были? Что вы! Идемте. Такие телята вам редко попадутся!